Рука кинжала жало стиснь фактическая ошибка

Человек

Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов, – солнца ладонь на голове моей.

Благочестивейшей из монашествующих – ночи облачение на плечах моих.

Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.

 

Звенящей болью любовь замоля,
душой
иное шествие чающий,
слышу
твое, земля:
«Ныне отпущаеши!»

 
 В ковчеге ночи,
новый Ной,
я жду —
в разливе риз
сейчас придут,
придут за мной
и узел рассекут земной
секирами зари.
Идет!
Пришла.
Раскуталась.
Лучи везде!
Скребут они.
Запели петли утло,
и тихо входят будни
с их шелухою сутолок.

 
 Солнце снова.
Зовет огневых воевод.
Барабанит заря,
и туда,
за земную грязь вы!
Солнце!
Что ж,
своего
глашатая
так и забудешь разве?

Рождество Маяковского

Пусть, науськанные современниками, пишут глупые историки: «Скушной и неинтересной жизнью жил замечательный поэт».

 

Знаю,
не призовут мое имя
грешники,
задыхающиеся в аду.
Под аплодисменты попов
мой занавес не опустится на Голгофе.
Так вот и буду
в Летнем саду
пить мой утренний кофе.

 
 В небе моего Вифлеема
никаких не горело знаков[2]2

  В Вифлееме, по евангельскому преданию, родился Иисус Христос. В момент его рождения над ним загорелась звезда – небесное знамение.

[Закрыть]

,
никто не мешал
могилами
спать кудроголовым волхвам.
Был абсолютно как все
– до тошноты одинаков —
день
моего сошествия к вам.
И никто
не догадался намекнуть
недалекой
неделикатной звезде:
«Звезда – мол —
лень сиять напрасно вам!
Если не
человечьего рождения день,
то черта ль,
звезда,
тогда еще
праздновать?!»

 
 Судите:
говорящую рыбешку
выудим нитями невода
и поем,
поем золотую,
воспеваем рыбачью удаль.
Как же
себя мне не петь,
если весь я —
сплошная невидаль,
если каждое движение мое —
огромное,
необъяснимое чудо.

 
 Две стороны обойдите.
В каждой
дивитесь пятилучию.
Называется «Руки».
Пара прекрасных рук!
Заметьте:
справа налево двигать могу
и слева направо.
Заметьте:
лучшую
шею выбрать могу
и обовьюсь вокруг.

 
 Черепа шкатулку вскройте —
сверкнет
драгоценнейший ум.
Есть ли,
чего б не мог я?!
Хотите,
новое выдумать могу
животное?
Будет ходить
двухвостое
или треногое.
Кто целовал меня —
скажет,
есть ли
слаще слюны моей со?ка.
Покоится в нем у меня
прекрасный
красный язык.
«О-го-го» могу —
зальется высоко, высоко.
«О-ГО-ГО» могу —
и – охоты поэта сокол —
голос
мягко сойдет на низы.
Всего не сочтешь!
Наконец,
чтоб в лето
зимы,
воду в вино превращать чтоб мог —
у меня
под шерстью жилета
бьется
необычайнейший комок.
Ударит вправо – направо свадьбы.
Налево грохнет – дрожат миражи.
Кого еще мне
любить устлать бы?
Кто ляжет
пьяный,
ночами ряжен?

 
 Прачечная.
Прачки.
Много и мокро.
Радоваться, что ли, на мыльные пузыри?
Смотрите,
исчезает стоногий окорок!
Кто это?
Дочери неба и зари?

 
 Булочная.
Булочник.
Булки выпек.
Что булочник?
Мукой измусоленный ноль.
И вдруг
у булок
загибаются грифы скрипок.
Он играет.
Все в него влюблено.

 
 Сапожная.
Сапожник.
Прохвост и нищий.
Надо
на сапоги
какие-то головки.
Взглянул —
и в арфы распускаются голенища.
Он в короне.
Он принц.
Веселый и ловкий.

 
 Это я
сердце флагом поднял.
Небывалое чудо двадцатого века!

 
 И отхлынули паломники от гроба господня.
Опустела правоверными древняя Мекка.

Жизнь Маяковского
 

Ревом встревожено логово банкиров, вельмож и дожей.
Вышли
латы,
золото тенькая.
«Если сердце все,
то на что,
на что же
вас нагреб, дорогие деньги, я?
Как смеют петь,
кто право дал?
Кто дням велел июлиться?
Заприте небо в провода!
Скрутите землю в улицы!
Хвалился:
«Руки?!»
На ружье ж!
Ласкался днями летними?
Так будешь —
весь! —
колюч, как еж.
Язык оплюйте сплетнями!»

 
 Загнанный в земной загон,
влеку дневное иго я.
А на мозгах
верхом
«Закон»,
на сердце цепь —
«Религия».

 
 Полжизни прошло, теперь не вырвешься.
Тысячеглаз надсмотрщик, фонари, фонари, фонари…
Я в плену.
Нет мне выкупа!
Оковала земля окаянная.
Я бы всех в любви моей выкупал,
да в дома обнесен океан ее!

 
 Кричу…
и чу!
ключи звучат!
Тюремщика гримаса.
Бросает
с острия луча
клочок гнилого мяса.

 
 Под хохотливое
«Ага!»
бреду по бреду жара.
Гремит,
приковано к ногам,
ядро земного шара.

 
 Замкнуло золото ключом
глаза.
Кому слепого весть?
Навек
теперь я
заключен
в бессмысленную повесть!

 
 Долой высоких вымыслов бремя!
Бунт
муз обреченного данника.
Верящие в павлинов
– выдумка Брэма[3]3

  Брэм, Альфред (1829–1884) – немецкий зоолог.

[Закрыть]

! —
верящие в розы
– измышление досужих ботаников! —
мое
безупречное описание земли
передайте из рода в род.

 
 Рвясь из меридианов,
атласа арок,
пенится,
звенит золотоворот
франков,
долларов,
рублей,
крон,
иен,
марок.

 
 Тонут гении, курицы, лошади, скрипки.
Тонут слоны.
Мелочи тонут.
В горлах,
в ноздрях,
в ушах звон его липкий:
«Спасите!»
Места нет недоступного стону.

 
 А посредине,
обведенный невозмутимой каймой,
целый остров расцветоченного ковра.
Здесь
живет
Повелитель Всего —
соперник мой,
мой неодолимый враг.
Нежнейшие горошинки на тонких чулках его.
Штанов франтовских восхитительны полосы.
Галстук,
выпестренный ахово,
с шеищи
по глобусу пуза расползся.

 
 Гибнут кругом.
Но, как в небо бурав,
в честь
твоего – сиятельный – сана:
Бр-р-а-во!
Эвива!
Банзай!
Ура!
Гох!
Гип-гип!
Вив!
Осанна!

 
 Пророков могущество в громах винят.
Глупые!
Он это
читает Локка[4]4

  Локк, Вильям (1863–1930) – английский писатель, автор сентиментальных, развлекательных романов.

[Закрыть]

!
Нравится.
От смеха
на брюхе
звенят,
молнятся целые цепи брелоков.

 
 Онемелые
стоим
перед делом эллина.
Думаем:
«Кто бы,
где бы,
когда бы?»
А это
им
покойному Фидию велено:
«Хочу,
чтоб из мрамора
пышные бабы».

 
 Четыре часа —
прекрасный повод:
«Рабы,
хочу отобедать заново!»
И бог
– его проворный повар —
из глин
сочиняет мясо фазаново.
Вытянется,
самку в любви олелеяв.
«Хочешь
бесценнейшую из звездного скопа?»
И вот
для него
легион Галилеев
елозит по звездам в глаза телескопов.

 
 Встрясывают революции царств тельца,
меняет погонщиков человечий табун,
но тебя,
некоронованного сердец владельца,
ни один не трогает бунт!

Страсти Маяковского
 

Слышите?
Слышите лошажье ржанье?
Слышите?
Слышите вопли автомобильи?
Это идут,
идут горожане
выкупаться в Его обилии.

 
 Разлив людей,
Затерся в люд,
расстроенный и хлюпкий.
Хватаюсь за уздцы.
Ловлю
за фалды и за юбки.

 
 Что это?
Ты?
Туда же ведома?!
В святошестве изолгалась!
Как красный фонарь у публичного дома,
кровав
налившийся глаз.

 
 Зачем тебе?
Остановись!
Я знаю радость слаже!
Надменно лес ресниц навис.
Остановись!
Ушла уже…

 
 Там, возносясь над головами, Он.

 
 Череп блестит,
хоть надень его на ноги,
безволосый,
весь рассиялся в лоске,
Только
у пальца безымянного
на последней фаланге
три
из-под бриллианта —
выщетинились волосики.

 
 Вижу – подошла.
Склонилась руке.
Губы волосикам,
шепчут над ними они,
«Флейточкой» называют один,
«Облачком» – другой,
третий – сияньем неведомым
какого-то,
только что
мною творимого имени.

Вознесение Маяковского

Я сам поэт. Детей учите: «Солнце встает над ковылями». С любовного ложа из-за Его волосиков любимой голова.

 

Глазами взвила ввысь стрелу.
Улыбку убери твою!
А сердце рвется к выстрелу,
а горло бредит бритвою.
В бессвязный бред о демоне
растет моя тоска.
Идет за мной,
к воде манит,
ведет на крыши скат.
Снега кругом.
Снегов налет.
Завьются и замрут.
И падает
– опять! —
на лед
замерзший изумруд.
Дрожит душа.
Меж льдов она,
И ей из льдов не выйти!
Вот так и буду,
заколдованный,
набережной Невы идти.
Шагну —
и снова в месте том.
Рванусь —
и снова зря.
Воздвигся перед носом дом.
Разверзлась за оконным льдом
пузатая заря.

 
 Туда!

 
 Мяукал кот.
Коптел, горя,
ночник.
Звонюсь в звонок.
Аптекаря!
Аптекаря!
Повис на палки ног.

 
 Выросли,
спутались мысли,
оленьи
рога.
Плачем марая
пол,
распластался в моленьи
о моем потерянном рае.

 
 Аптекарь!
Аптекарь!
Где
до конца
сердце тоску изноет?
У неба ль бескрайнего в нивах,
в бреде ль Сахар,
у пустынь в помешанном зное
есть приют для ревнивых?
За стенками склянок столько тайн.
Ты знаешь высшие справедливости.
Аптекарь,
дай
душу
без боли
в просторы вынести.

 
 Протягивает.
Череп.
«Яд».
Скрестилась кость на кость.

 
 Кому даешь?
Бессмертен я,
твой небывалый гость.
Глаза слепые,
голос нем,
и разум запер дверь за ним,
так что ж
– еще! —
нашел во мне,
чтоб ядом быть растерзанным?

 
 Мутная догадка по глупому пробрела.
В окнах зеваки.
Дыбятся волоса.
И вдруг я
плавно оплываю прилавок.
Потолок отверзается сам.

 
 Визги.
Шум.
«Над домом висит!»
Над домом вишу.

 
 Церковь в закате.
Крест огарком.
Мимо!
Леса верхи.
Вороньем окаркан.
Мимо!

 
 Студенты!
Вздор
все, что знаем и учим!
Физика, химия и астрономия – чушь.
Вот захотел
и по тучам
лечу ж.

 
 Всюду теперь!
Можно везде мне.
Взбурься, баллад поэтовых тина.
Пойте теперь
о новом – пойте – Демоне
в американском пиджаке
и блеске желтых ботинок.

Маяковский в небе
 

Стоп!

 
 Скидываю на тучу
вещей
и тела усталого
кладь.
Благоприятны места, в которых доселе не был.

 
 Оглядываюсь.
Эта вот
зализанная гладь —
это и есть хваленое небо?

 
 Посмотрим, посмотрим!

 
 Искрило,
сверкало,
блестело,
и
шорох шел —
облако
или
бестелые
тихо скользили.

 
 «Если красавица в любви клянется…»

 
 Здесь,
на небесной тверди
слышать музыку Верди?

 
 В облаке скважина.
Заглядываю —
ангелы поют.
Важно живут ангелы.
Важно.

 
 Один отделился
и так любезно
дремотную немоту расторг:
«Ну, как вам,
Владимир Владимирович,
нравится бездна?»
И я отвечаю так же любезно:
«Прелестная бездна.
Бездна – восторг!»

 
 Раздражало вначале:
нет тебе
ни угла ни одного,
ни чаю,
ни к чаю газет.
Постепенно вживался небесам в уклад.
Выхожу с другими глазеть,
не пришло ли новых.
«А, и вы!»
Радостно обнял.
«Здравствуйте, Владимир Владимирович!»
«Здравствуйте, Абрам Васильевич[5]5

  Абрам Васильевич – А. В. Евнин, знакомый Маяковского.

[Закрыть]

!
Ну, как кончались?
Ничего?
Удобно ль?»

 
 Хорошие шуточки, а?

 
 Понравилось.
Стал стоять при въезде.
И если
знакомые
являлись, умирав,
сопровождал их,
показывая в рампе созвездий
величественную бутафорию миров.

 
 Центральная станция всех явлений,
путаница штепселей, рычагов и ручек.
Вот сюда
– и миры застынут в лени —
вот сюда
– завертятся шибче и круче.
«Крутните, – просят, —
да так, чтоб вымер мир.
Что им?
Кровью поля поливать?»
Смеюсь горячности.
«Шут с ними!
Пусть поливают,
плевать!»
Главный склад всевозможных лучей.
Место выгоревшие звезды кидать.
Ветхий чертеж
– неизвестно чей —
первый неудавшийся проект кита.

 
 Серьезно.
Занято.
Кто тучи чинит,
кто жар надбавляет солнцу в печи.
Все в страшном порядке,
в покое,
в чине.
Никто не толкается.
Впрочем, и ничем.

 
 Сперва ругались.
«Шатается без дела!»
Я для сердца,
а где у бестелых сердца?!
Предложил им:
«Хотите,
по облаку
телом
развалюсь
и буду всех созерцать».

 
 «Нет, – говорят, – это нам не подходит!»
«Ну, не подходит – как знаете! Мое дело предложить».

 
 Кузни времен вздыхают меха —
и новый
год
готов.
Отсюда
низвергается, громыхая,
страшный оползень годов.

 
 Я счет не веду неделям.
Мы,
хранимые в рамах времен,
мы любовь на дни не делим,
не меняем любимых имен.

 
 Стих.
Лучам луны на мели
слег,
волнение снами сморя.
Будто на пляже южном,
только еще онемелей,
и по мне,
насквозь излаская,
катятся вечности моря.

Возвращение Маяковского
 

1, 2, 4, 8, 16, тысячи, миллионы.

 
 Вставай,
довольно!
На солнце очи!
Доколе будешь распластан, нем?
Бурчу спросонок:
«Чего грохочут?
Кто смеет сердцем шуметь во мне?»

 
 Утро,
вечер ли?
Ровен белесый свет небес.

 
 Сколько их,
веков,
успело уйти,
в дребезги дней разбилось о даль…
Думаю,
глядя на млечные пути, —
не моя седая развеялась борода ль?

 
 Звезды падают.
Стал глаза вести.
Ишь,
туда,
на землю, быстрая!

 
 Проснулись в сердце забытые зависти,
а мозг
досужий
фантазию выстроил.
– Теперь
на земле,
должно быть, ново.
Пахучие весны развесили в селах.
Город каждый, должно быть, иллюминован.
Поет семья краснощеких и веселых.

 
 Тоска возникла.
Резче и резче.
Царственно туча встает,
дальнее вспыхнет облако,
все мне мерещится
близость
какого-то земного облика.

 
 Напрягся,
ищу
меж другими точками
землю.

 
 Вот она!

 
 Въелся.
Моря различаю,
горы в орлином клекоте…

 
 Рядом отец.
Такой же.
Только на ухо больше туг,
да поистерся
немного
на локте
форменный лесничего сюртук.

 
 Раздражает.
Тоже
уставился наземь.
Какая старому мысль ясна?
Тихо говорит:
«На Кавказе,
вероятно, весна».

 
 Бестелое стадо,
ну и тоску ж оно
гонит!

 
 Взбубнилась злоба апаша.

 
 Папаша,
мне скушно!
Мне скушно, папаша[6]6

  Перефразируя строки из стихотворения И. Северянина «Тиана», Маяковский издевается над салонно-мещанской тематикой его произведений.

[Закрыть]

!
Глупых поэтов небом маните,
вырядились
звезд ордена!
Солнце!
Чего расплескалось мантией?
Думаешь – кардинал?
Довольно лучи обсасывать в спячке.
За мной!
Все равно без ножек —
чего вам пачкать?!
И галош не понадобится в грязи земной.

 
 Звезды!
Довольно
мученический плести
венок
земле!
Озакатили красным.
Кто там
крылами
к земле блестит?
Заря?
Стой!
По дороге как раз нам.

 
 То перекинусь радугой,
то хвост завью кометою.
Чего пошел играть дугой?
Какую жуть в кайме таю?

 
 Показываю
мирам
номера
невероятной скорости.
Дух
бездомный давно
полон дум о давних
днях.
Земных полушарий горсти
вижу —
лежат города в них.

 
 Отдельные голоса различает ухо.

 
 Взмахах в ста.

 
 «Здравствуй, старуха!»
Поскользнулся в асфальте.
Встал.

 
 То-то удивятся не ихней силище
путешественника неб.

 
 Голоса:
«Смотрите,
должно быть, красильщик
с крыши.
Еще удачно!
Тяжелый хлеб».

 
 И снова
толпа
в поводу у дела,
громоголосый катился день ее.
О, есть ли
глотка,
чтоб громче вгудела
– города громче —
в его гудение.

 
 Кто схватит улиц рвущийся вымах!
Кто может распутать тоннелей подкопы!
Кто их остановит,
по воздуху
в дымах
аэропланами буравящих копоть?!

 
 По скату экватора
из Чикаг
сквозь Тамбовы
катятся рубли.
Вытянув выи,
гонятся все,
телами утрамбовывая
горы,
моря,
мостовые.

 
 Их тот же лысый
невидимый водит,
главный танцмейстер земного канкана.
То в виде идеи,
то черта вроде,
то богом сияет, за облако канув.

 
 Тише, философы!
Я знаю —
не спорьте —
зачем источник жизни дарен им.
Затем, чтоб рвать,
затем, чтоб портить
дни листкам календарным.

 
 Их жалеть!
А меня им жаль?
Сожрали бульвары,
сады,
предместья!
Антиквар?
Покажите!
Покупаю кинжал.

 
 И сладко чувствовать,
что вот
пред местью я.

Маяковский – векам
 

Куда я,
зачем я?
Улицей сотой
мечусь
человечьим
разжужженным ульем.

 
 Глаза пролетают оконные соты,
и тяжко,
и чуждо,
и мерзко в июле им.

 
 Витрины и окна тушит
город.

 
 Устал и сник.

 
 И только
туч выпотрашивает туши
кровавый закат-мясник.

 
 Слоняюсь.
Мост феерический.
Влез.
И в страшном волненьи взираю с него я.
Стоял, вспоминаю.
Был этот блеск.
И это
тогда
называлось Невою.

 
 Здесь город был.
Бессмысленный город,
выпутанный в дымы трубного леса.
В этом самом городе
скоро
ночи начнутся,
остекленелые,
белесые.

 
 Июлю капут.
Обезночел загретый.
Избредился в шепот чего-то сквозного.
То видится крест лазаретной кареты,
то слышится выстрел.
Умолкнет —
и снова.

 
 Я знаю,
такому, как я,
накалиться
недолго,
конечно,
но все-таки дико,
когда не фонарные тыщи,
а лица.
Где было подобие этого тика?

 
 И вижу, над домом
по риску откоса
лучами идешь,
собираешь их в копны.
Тянусь,
но туманом ушла из-под носа.
И снова стою
онемелый и вкопанный.
Гуляк полуночных толпа раскололась,
почти что чувствую запах кожи,
почти что дыханье,
почти что голос,
я думаю – призрак,
он взял, да и ожил.

 
 Рванулась,
вышла из воздуха уз она.
Ей мало
– одна! —
раскинулась в шествие.
Ожившее сердце шарахнулось грузно.
Я снова земными мученьями узнан.
Да здравствует
– снова! —
мое сумасшествие!

 
 Фонари вот так же врезаны были
в середину улицы.
Дома похожи.
Вот так же,
из ниши,
головы кобыльей
вылеп[7]7

  На улице Жуковского в Петрограде в стене одного дома была ниша, и в ней – лепная голова лошади.

[Закрыть]

.

 
 – Прохожий!
Это улица Жуковского?

 
 Смотрит,
как смотрит дитя на скелет,
глаза вот такие,
старается мимо.

 
 «Она – Маяковского тысячи лет:
он здесь застрелился у двери любимой».
Кто,
я застрелился?
Такое загнут!
Блестящую радость, сердце, вычекань!
Окну
лечу.
Небес привычка.

 
 Высоко.
Глубже ввысь зашел
за этажем этаж.
Завесилась.
Смотрю за шелк —
все то же,
спальня та ж.

 
 Сквозь тысячи лет прошла – и юна.
Лежишь,
волоса луною высиня.
Минута…
и то,
что было – луна,
Его оказалась голая лысина.

 
 Нашел!

 
 Теперь пускай поспят.
Рука,
кинжала жало стиснь!
Крадусь,
приглядываюсь —
и опять!
люблю
и вспять
иду в любви и в жалости.

 
 Доброе утро!

 
 Зажглось электричество.
Глаз два выката.
«Кто вы?» —
«Я Николаев
– инженер.
Это моя квартира.
А вы кто?
Чего пристаете к моей жене?»

 
 Чужая комната.
Утро дрогло.
Трясясь уголками губ,
чужая женщина,
раздетая догола.

 
 Бегу.

 
 Растерзанной тенью,
большой,
косматый,
несусь по стене,
луной облитый.
Жильцы выбегают, запахивая халаты.
Гремлю о плиты.
Швейцара ударами в угол загнал.
«Из сорок второго
куда ее дели?» —
«Легенда есть:
к нему
из окна.
Вот так и валялись
тело на теле».

 
 Куда теперь?
Куда глаза
глядят.
Поля?
Пускай поля!
Траля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!

 
 Петлей на шею луч накинь!
Сплетусь в палящем лете я!
Гремят на мне
наручники,
любви тысячелетия…
Погибнет все.
Сойдет на нет.
И тот,
кто жизнью движет,
последний луч
над тьмой планет
из солнц последних выжжет.
И только
боль моя
острей —
стою,
огнем обвит,
на несгорающем костре
немыслимой любви.

Последнее
 

Ширь,
бездомного
снова
лоном твоим прими!
Небо какое теперь?
Звезде какой?
Тысячью церквей
подо мной
затянул
и тянет мир:
«Со святыми упокой!»

1916–1917

Стихотворения

Избранные стихотворения 1893–1930 годов

КО ВСЕМУ

 

Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо —
я ходил,
я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных
ложек!
Белый,
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо взлазил рожок на рожок.

 
 Вознес над суетой столичной одури
строгое —
древних икон —
чело.
На теле твоем – как на смертном одре —
сердце
дни
кончило.

 
 В грубом убийстве не пачкала рук ты. Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».

 
 Любовь!
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите —
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!

 
 Помните:
под ношей креста
Христос
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Мааарррааала!»

 
 Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
Армии подвижников, обреченным добровольцам
от человека пощады нет!

 
 Довольно!

 
 Теперь – моей языческой силою! —
дайте
любую
красивую,
юную, —
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!

 
 Око за око!

 
 Севы мести в тысячу крат жизни!
В каждое ухо ввой:
вся земля – каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой!

 
 Око за око!

 
 Убьете,
похороните —
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду,
бешеный,
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром.

 
 Ночью вскочите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
В ярмо замучена шея-язва,
над язвой смерчи мух.

 
 Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.

 
 Не уйти человеку!
Молитва у рта, —
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму
намалюю
на царские врата
на божьем лике Разина.

 
 Солнце! Лучей не кинь!
Сохните, реки, жажду утолить не дав ему, —
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
И когда,
наконец,
на веков верхи став,
последний выйдет день им, —
в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!

 
 Светает.
Все шире разверзается неба рот.
Ночь
пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий
город.

 
 Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!

 
 Грядущие люди!
Кто вы?
Вот – я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.

ОТНОШЕНИЕ К БАРЫШНЕ

 

Этот вечер решал —
не в любовники выйти ль нам? —
темно,
никто не увидит нас,
Я наклонился действительно,
и действительно
я,
наклонясь,
сказал ей,
как добрый родитель:
«Страсти крут обрыв —
будьте добры,
отойдите.
Отойдите,
будьте добры».

РАЗГОВОР С ТОВАРИЩЕМ ЛЕНИНЫМ

 

Грудой дел,
суматохой явлений
день отошел,
постепенно стемнев.
Двое в комнате.
Я
и Ленин —
фотографией
на белой стене.
Рот открыт
в напряженной речи,
усов
щетинка
вздернулась ввысь,
в складках лба
зажата
человечья,
в огромный лоб
огромная мысль.
Должно быть,
под ним
проходят тысячи…
Лес флагов…
рук трава…
Я встал со стула,
радостью высвечен,
хочется —
идти,
приветствовать,
рапортовать!
«Товарищ Ленин,
я вам докладываю
не по службе,
а по душе.
Товарищ Ленин,
работа адовая
будет
сделана
и делается уже.
Освещаем, одеваем нищь и оголь,
ширится
добыча
угля и руды…
А рядом с этим,
конешно,
много,
много
разной
дряни и ерунды.
Устаешь
отбиваться и отгрызаться.
Многие
без вас
отбились от рук.
Очень
много
разных мерзавцев
ходят
по нашей земле
и вокруг.
Нету
им
ни числа,
ни клички,
целая
лента типов
тянется.
Кулаки
и волокитчики,
подхалимы,
сектанты
и пьяницы, —
ходят,
гордо
выпятив груди,
в ручках сплошь
и в значках нагрудных…
Мы их
всех,
конешно, скрутим,
но всех
скрутить
ужасно трудно.
Товарищ Ленин,
по фабрикам дымным.
по землям,
покрытым
и снегом
вашим,
товарищ,
сердцем
и именем
думаем,
дышим,
боремся
и живем!..»
Грудой дел,
суматохой явлений
день отошел,
постепенно стемнев.
Двое в комнате.
Я
и Ленин —
фотографией
на белой стене.

СЕБЕ, ЛЮБИМОМУ, ПОСВЯЩАЕТ ЭТИ СТРОКИ АВТОР

 

Четыре.
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю – богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где для меня уготовано логово?
Если б был я
маленький,
как Великий океан, —
на цыпочки б волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное
небо!
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
Стихами велеть истлеть ей!
И слова
и любовь моя —
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь нее
любовницы всех столетий.
О, если б был я
тихий,
как гром, —
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший
скит.
Я
если всей его мощью
выреву голос огромный —
кометы заломят горящие руки,
бросятся вниз с тоски.
Я бы глаз лучами грыз ночи —
о, если б был я
тусклый,
как солнце!
Очень мне надо
Сияньем моим поить
Земли отощавшее лонце!
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи,
бредовой,
недужной,
какими Голиафами я зачат —
такой большой
и такой ненужный?

вольность поэтическая

вольность поэтическая

ВО´ЛЬНОСТЬ ПОЭТИ´ЧЕСКАЯ (лат. licentia poëtica) — термин старой классической поэтики, преднамеренное или невольное отклонение стихотворной речи от языковых, синтаксических, метрических и других норм. В. п. была типична для поэтов 18 в., когда формировался литературный стих и заканчивался процесс становления русского литературного языка, освобождавшегося от влияния церковнославянского. В то время в стихах наблюдались не оправдываемые ничем, как только условностью, В. п., усечение слов, затрудненная грамматическая инверсия и др. отклонения от норм. Например:

Нимфы окол нас кругами

Танцевали поючи.

(М. Ломоносов)

Всегда роскошствует природа,

Искусством рук побуждена.

(Он же)

Многи тя сестры ея славят Аполлона,

Уха но не отврати и от Росска звона.

(В. Тредиаковский)

Граф — весел, как петух, — поет ку-ка-ре-ку

И горд победою своей (в поэзьи негой),

Пирихьем вновь звучит, как скриплою телегой.

(Г. Державин)

Однако и в эпоху полного овладения стихотворным мастерством русские поэты нередко допускали в стихах В. п.:

Бродил Тригорского кругом.

(А. Пушкин)

Страшен хлад подземна ада.

(Он же)

Но струящаясь от бога

Сила борется со тьмой.

(А. К. Толстой)

В наше время случаи В. п. весьма редки. Однако для Маяковского они характерны, что объясняется своеобразием всей его поэтики; при этом нужно отметить, что В. п. у Маяковского встречаются в сравнительно ранних произведениях:

Рука

кинжала жало стиснь.

(«Человек»)

Поэтический словарь. — М.: Советская Энциклопедия.
.
1966.

Полезное

Смотреть что такое «вольность поэтическая» в других словарях:

  • Вольность поэтическая — (licentia poetica) право поэта в целях большей художественности «нарушать» как нормы общепринятого литературного языка, так и канонические формы развертывания сюжета. К В. П. относятся например: перенос ударения для сохранения ритма («музыка» у… …   Литературная энциклопедия

  • ВОЛЬНОСТЬ ПОЭТИЧЕСКАЯ — допускаемое в стихах по традиции незначительное отклонение от языковых норм: Из пламя и света рожденное слово (М. Ю. Лермонтов) …   Большой Энциклопедический словарь

  • вольность поэтическая — допускаемое в стихах по традиции незначительное отклонение от языковых норм: «Из пламя и света рождённое слово» (М. Ю. Лермонтов). * * * ВОЛЬНОСТЬ ПОЭТИЧЕСКАЯ ВОЛЬНОСТЬ ПОЭТИЧЕСКАЯ, допускаемое в стихах по традиции незначительное отклонение от… …   Энциклопедический словарь

  • Вольность поэтическая — (по латыни licentia poëtica) различного рода неправильности, вызванные требованиями размера или же созвучия стихов. Границы такой В. невозможно определить с точностью, и личный вкус писателя должен быть его руководителем в этом отношении. И. Л …   Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

  • вольность поэтическая —   В лексической стилистике: предпочтение, отдаваемое славянизмам поэтами XVIII XIX вв. для сохранения стихотворного размера поэтических текстов.   Я вздохну, и глас мой томный, арфы голосу подобный, тихо в воздухе умрет (К. Батюшков). Верь мне:… …   Учебный словарь стилистических терминов

  • ВОЛЬНОСТЬ ПОЭТИЧЕСКАЯ — (лат. licentia poëtica), в поэтике классицизма — использование в стихе («для ритма и рифмы») языковых дублетных форм, избегаемых в прозе: например, судьбой/судьбою, счастье/счастие, восток/всток, зреть/зрети, между/меж, Зефир/Зефир, из… …   Литературный энциклопедический словарь

  • Поэтическая вольность — (лат. Licentia poetica) см. Вольность поэтическая …   Энциклопедический словарь Ф.А. Брокгауза и И.А. Ефрона

  • поэтическая вольность — ПОЭТИ´ЧЕСКАЯ ВО´ЛЬНОСТЬ см. вольность поэтическая …   Поэтический словарь

  • Поэтическая вольность — (иноск. шут.) о не совсѣмъ правильномъ поступкѣ (намекъ на поэтическую вольность, отступленіе отъ правилъ въ поэзіи). Ср. Кто споритъ? кто дерзнетъ права сіи отнять? Съ охотой имъ даемъ и смѣло сами просимъ. А. Ѳ. Мерзляковъ. О стихотворствѣ. Ср …   Большой толково-фразеологический словарь Михельсона (оригинальная орфография)

  • Поэтическая вольность — С латинского: Licentiapoetica (лиценциа поэтика). Из сочинения «Естественнонаучные вопросы» (кн. 2) римского философа стоика Сенеки (Луций Анней Сенека Младший, ок. 4 в. до н. э. 65 н. э.): Это нечто, относящееся к поэтическим вольностям.… …   Словарь крылатых слов и выражений

Теперь пускай поспят.
Рука,
кинжала жало стиснь!
Крадусь,
приглядываюсь —
и опять!
Люблю
и вспять
иду в любви и жалости.

Доброе утро!

Зажглось электричество.
Глаз два выката.
«Кто вы?» —
«Я Николаев
— инженер.
Это моя квартира.
А вы кто?
Чего пристаете к моей жене?»

Чужая комната.
Утро дрогло.
Трясясь уголками губ,
чужая женщина,
раздетая догола.

Бегу.

Растерзанной тенью,
большой,
косматый,
несусь по стене,
луной облитый.
Жильцы выбегают, запахивая халаты.
Гремлю о плиты.
Швейцара ударами в угол загнал.
«Из сорок второго
куда ее дели?» —
«Легенда есть:
к нему
из окна.
Вот так и валялись
тело на теле».

Куда теперь?
Куда глаза
глядят.
Поля?
Пускай поля!
Траля-ля, дзин-дза,
траля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!

Петлей на шею луч накинь!
Сплетусь в палящем лете я!
Гремят на мне
наручники,
любви тысячелетия…

Погибнет все.
Сойдет на нет.
И тот,
кто жизнью движет.
последний луч
над тьмой планет
из солнц последних выжжет.
И только
боль моя
острей —
стою,
огнем обвит,
на несгорающем костре
немыслимой любви.


Последнее

Ширь,
бездомного
снова
лоном твоим прими!
Небо какое теперь?
Звезде какой?
Тысячью церквей
подо мной
затянул
и тянет мир:
«Со святыми упокой!»


150 000 000 мастера этой поэмы имя.


Пуля — ритм.


Рифма — огонь из здания в здание.


150 000 000 говорят губами моими.


Ротационной шагов


в булыжном верже площадей


напечатано это издание.

Кто спросит луну?
Кто солнце к ответу притянет —
чего
ночи и дни чините?!
Кто назовет земли гениального автора?
Так
и этой
моей
поэмы
никто не сочинитель.
И идея одна у нее —
сиять в настающее
завтра.
В этом самом году,
в этот день и час,
под землей,
на земле,
по небу
и выше —
такие появились
плакаты,
летучки,
афиши:

«ВСЕМ!
ВСЕМ!
ВСЕМ!
Всем,
кто больше не может!
Вместе
выйдите
и идите!»
(подписи):
МЕСТЬ — ЦЕРЕМОНИЙМЕЙСТЕР.
ГОЛОД — РАСПОРЯДИТЕЛЬ.
ШТЫК.
БРАУНИНГ.
БОМБА.
(три
подписи:
секретари).

Идем!
Идемидем!
Го, го,
го, го, го, го,
го, го!
Спадают!
Ванька!
Керенок подсунь-ка в лапоть!
Босому, что ли, на митинг ляпать?
Пропала Россеичка!
Загубили бедную!
Новую найдем Россию.
Всехсветную!
Иде-е-е-е-е-м!
Он сидит раззолоченный
за чаем
с птифур.
Я приду к нему
в холере.
Я приду к нему
в тифу.
Я приду к нему,
я скажу ему:
«Вильсон, мол,
Вудро,
хочешь крови моей ведро?
И ты увидишь…»
До самого дойдем
до Ллойд-Джорджа —
скажем ему:
«Послушай,
Жоржа…»
— До него дойдешь!
До него океаны.
Страшен,
как же,
российский одёр им.
— Ничего!
Дойдем пешкодером!
Идемидем! —
Будилась призывом,
из лесов
спросонок,
лезла сила зверей и зверят.
Визжал придавленный слоном поросенок.
Щенки выстраивались в щенячий ряд.
Невыносим человечий крик.
Но зверий
душу веревкой сворачивал.
(Я вам переведу звериный рык,
если вы не знаете языка зверячьего):
«Слушай,
Вильсон,
заплывший в сале!
Вина людей —
наказание дай им.
Но мы
не подписывали договора в Версале.
Мы,
зверье,
за что голодаем?
Свое животное горе киньте им!
Дос’ыта наесться хоть раз бы еще!
К чреватым саженными травами Индиям,
к американским идемте пастбищам!»
О-о-гу!
Нам тесно в блокаде-клетке.
Вперед, автомобили!
На митинг, мотоциклетки!
Мелочь, направо!
Дорогу дорогам!
Дорога за дорогой выстроились в ряд.
Слушайте, что говорят дороги.
Что говорят?
«Мы задохлись ветрами и пылями,
вьясь степями по рельсам голодненькими.
Немощеными хлипкими милями
надоело плестись за колодниками.
Мы хотим разливаться асфальтом,
под экспрессов тарой осев.
Подымайтесь!
Довольно поспали там,
колыбелимые пылью шоссе!
Иде-е-е-е-м!»
И-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и.
К каменноугольным идемте бассейнам!
За хлебом!
За черным!
Для нас засеянным.
Без дров ходить —
дураков наймите!
На митинг, паровозы!
Паровозы,
на митинг!
Скоре-е-е-е-е-е-е-е!
Скорейскорей!
Эй,
губернии,
снимайтесь с якорей!
За Тульской Астраханская,
за махиной махина,
стоявшие недвижимо
даже при Адаме,
двинулись
и на
другие
прут, погромыхивая городами.
Вперед запоздавшую темь гоня,
сшибаясь ламп лбами,
на митинг шли легионы огня,
шагая фонарными столбами.
А по верху,
воду с огнем миря,
загнившие утопшими, катились моря.
«Дорогу каспийской волне-баловнице!
Обратно в России русло не поляжем!
Не в чахлом Баку,
а в ликующей Ницце
с волной средиземной пропляшем по пляжам».

И, наконец,
из-под грома
бега и езды,
в ширь непомерных легких завздыхав,
всклокоченными тучами рванулись из дыр
и пошли грозой российские воздуха.
Иде-е-е-е-м!
Идемидем!

И все эти
сто пятьдесят миллионов людей,
биллионы рыбин,
триллионы насекомых,
зверей,
домашних животных,
сотни губерний,
со всем, что построилось,
стоит,
живет в них,
все, что может двигаться,
и все, что не движется,
все, что еле двигалось,
пресмыкаясь,
ползая,
плавая —
лавою все это,
лавою!

И гудело над местом,
где стояла когда-то Россия:
— Это же ж не важно,
чтоб торговать сахарином!
В колокола клокотать чтоб — сердцу важно!
Сегодня
в рай
Россию ринем
за радужные закатов скважины.
Го, го,
го, го, го, го,
го, го!
Идемидем!
Сквозь белую гвардию снегов!

Найдите, объясните и исправьте ошибки в следующих предложениях

1.

Это еще более улучшило авторитет руководителя.

2. Надо, чтобы именно вы играли в этом деле главную скрипку.

3. В этот период сложился и был сформулирован современный русский литературный язык.

4. Даровитое произведение молодого автора привлекло всеобщее внимание.

5. Многое в «Горе от ума» было настолько правдиво, метко, глубоко, что было воспринято русской общественностью в постоянный обиход.

7. Большим достоинством этого произведения является выразительный, колорийный язык.

Перед вами страница с вопросом Найдите, объясните и исправьте ошибки в следующих предложениях1?, который относится к
категории Русский язык. Уровень сложности соответствует учебной программе для
учащихся 10 — 11 классов. Здесь вы найдете не только правильный ответ, но и
сможете ознакомиться с вариантами пользователей, а также обсудить тему и
выбрать подходящую версию. Если среди найденных ответов не окажется
варианта, полностью раскрывающего тему, воспользуйтесь «умным поиском»,
который откроет все похожие ответы, или создайте собственный вопрос, нажав
кнопку в верхней части страницы.

В отрывке «Деваться некуда», насыщенном образами из «Преступления и наказания», находим целых шесть балладных строф (из девяти). Тут и оба сна Раскольникова (до и после преступления), и орудие

8 Эти пейзажи варьируют образы из «Человека»: 1. Снега кругом. Снегов налег. // Завьются и замрут (1, 370-373); 2. Куда теперь! Куда глаза // глядят. / Поля? Пускай поля (1, 905-909). Интересно, что и в этих строках из «Человека» — стих ямбический.

8*убийства — топор, и тоска, и угол, за которым сидит «она — виновница». Тут и «дрожь могил», и сравнение с убийцей, пришедшим «звенеть в звонок», и гости, поднимающиеся по лестнице, и желание героя скрыться — «в стенку вплесниться». Все эти элементы могли бы стать деталями «кровавой» баллады.

Есть в этом отрывке и перекличка с «Человеком». Романтическому кинжалу в «Человеке»:

Нашел! / Теперь пускай поспят. Рука, / кинжала жало стиснь! Крадусь, / приглядываюсь и опять! — Люблю — и вспять иду в любви и жалости (1, 865 — 874)

в «Про это» соответствует прозаический топор:

Так, с топором влезают в сон, обметят спящелобых и сразу исчезает все, и видишь только обух (4, 1093 — 1106).

Как видим, ни в той, ни в другой поэме убийство не состоялось. Если в «Человеке» описан полет героя («Окну / лечу. / Небес привычка», 1, 848-850), то в отрывке «Деваться некуда» лишь бескрылое воспоминание о полете:

Как было раньше, — вырасти 6, Стихом в окно влететь, Нет, никни в стенной сырости.

И стих / и дни не те (4, 1120 — 1126).

7. Как указал Р. О. Якобсон, в ранних набросках поэмы аналогия с историей Раскольникова была более полной. В отрывке «Деваться некуда» после строк 1093-1106 (т. е. после раскольниковских снов) следовал мотив убийства: «Руки ломает, ломает и плачет. // Затихла. А если это навек», и дальше: «Убивший любовь, не успевший и вылезти, // Я рвусь…». «Таким образом, — пишет Роман Осипович, — первоначально сравнение с раскольниковским колокольчиком получило подробную мотивировку, дающую ключ и к балладной тюрьме в заглавии и стихах первой части, так как Редингский узник «ту убил, кого любил, и вот за то умрет». Формула «сам казнится», прозвучавшая в стихах «Войны и мира», становится лейтмотивом поэмы «Про это»» («За и против», с. 307).

8. В приведенных цитатах из Достоевского притягивающая сила воды осмысляется как «приглашение к самоубийству». Такое значение находим и у раннего Маяковского в «Человеке»:

Поэма Маяковского «Про это»..Глазами взвила ввысь стрелу, Улыбку убери твою!

А сердце рвется к выстрелу, и горло бредит бритвою.

В бессвязный бред о демоне

растет моя тоска.

Идет за мной, / к воде манит, ведет на крыши скат (1, 361 -369), В статье «Новые строки Маяковского»9 Р. О. Якобсон писал: «Тема вздымающейся, ширящейся влаги, водной массы и мощи, тесно сплетаясь с эротическими мотивами, проходит сквозь поэзию Маяковского». Роман Осипович иллюстрирует это утверждение целым рядом характерных примеров, начиная с трагедии «Владимир Маяковский» и поэмы «Облако в штанах». В «Про это» эта тема возникает в отрывке «Протекающая комната» и дальше развивается в последних отрывках первой части поэмы и в первом отрывке второй части «Фантастическая реальность». Если в «Облаке» поэт реализует метафору «пожар сердца», то в «Про это» образ комнаты, наполняющейся водой, построен на реализации такой же избитой метафоры — «море слез»:

Трепет пришел. / Пошел по железкам.

Простынь постельная треплется плеском.

Вода лизнула холодом ногу.

Откуда вода? / Почему много?

Сам наплакал. / Плакса. / Слякоть.

Неправда — / столько нельзя наплакать (4, 386 — 396).

Начинается путешествие поэта на подушке-плоту:

Река. / Вдали берега. / Как пусто!

Как ветер воет вдогонку с Ладоги!

Река. / Большая река. I Холодина (4, 419 — 424).

Были вот так же: / ветер да я.

Эта река!… I Не эта. / Иная.

Нет, не иная! / Было — стоял.

Было — блестело. / Теперь вспоминаю.

Мысль растет. Не справлюсь я с нею.

Назад! Вода не выпустит плот (4, 444 — 457).

Как заметил Роман Осипович, «вереница нарастающих образов сливается с мотивом недолюбленной, неисчерпаемой, «небывшей любви»» («Новые строки», 197). Поэт проплывает мимо человека, им же «прикрученного к мосту»; река относит его дальше и дальше.

Русский литературный архив». Нью-Йорк, 1956, с. 197.Спасите! — сигналю ракетой слов.

Падаю, качкой добитый.

Речка кончилась — /море росло.

Океан — / большой до обиды (4, 584 — 589)

Этот океан напоминает образ «океана-изувера» из «Трагедии» 1913 года.

В дальнейшем развитии действия (в отрывке «Всехние родители») водная стихия осмысляется поэтом как положительный образ: «Теперь у меня раздолье — / вода* (4, 744-745). Положительное значение имеет образ воды и в конце «Письма товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» (1926 года):

Ураган, / огонь, / вода Подступают в ропоте. Кто / сумеет / совладать? можете? / Попробуйте.

9. Образ моря, только промелькнувший в 587-ой строке поэмы, был осмыслен еще в дореволюционной лирике Маяковского как символ полноценной всепоглощающей любви. «Кроме любви твоей / мне / нету моря», написал поэт своей любимой в 1916 году («Вместо письма»). С океаном сравнил свою любовь поэт в «Человеке» (1, 195-196). Тем же символическим значением наделен образ моря и в предсмертных строках о разбившейся «любовной лодке»: «Море уходит вспять, / море уходит спать».

Маяковский не мог не знать романса Чайковского на слова А. К. Толстого, в котором любовь сравнивается с морем:

1. Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре, О, не грусти, ты все мне дорога, Но я любить могу лишь на просторе, Мою любовь, широкую как море, Вместить не могут жизни берега.

Сближение этой строфы с вышеприведенными текстами Маяковского на первый взгляд может показаться сомнительным.

Ниже мы постараемся доказать, что основная идея стихотворения Толстого отразилась в «мажорном финале» поэмы «Про это».

10. Как показал Р. О. Якобсон («Новые строки», с. 198-199), в «Про это» образности нарастающей водной стихии противопоставляется чаепитие, как «эмблема ритуализованной обыденщины». Когда в отрывке «Всехние родители» поэт сообщает матери и родным важную новость, что теперь у него «раздолье — вода», и зовет их идти спасать человека на мосту, родные его не понимают — они стараются его успокоить:

Поэма Маяковского «Про это»…Володя, / родной, / успокойся! / — Но я им

на этот семейственный писк голосков:

Так что ж? / Любовь заменяете чаем?

Любовь заменяете штопкой носков? (4, 770 — 777).

В следующем отрывке, «Путешествие с мамой», «Маяковскому мерещится, — по меткому выражению Романа Осиповича, — кошмар мирового семейного чаепития»:

Париж, / Америка, / Бруклинский мост, Сахара, / и здесь / с негритоской курчавой лакает семейкой чаи негритос (4, 790 — 796).

Впервые эта символика чая встречается у Маяковского в его трагедии 1913 года. Герой трагедии рассказывает, как он «искал / ее, / невиданную душу» (1, 185-187), как

…раз нашел ее / душу. / Вышла / в голубом капоте, говорит: / «Садитесь! / Я давно вас ждала. Не хотите ли стаканчик чаю?» (1, 195 — 202).

Мы полагаем, что прообраз этого символа находится у Белого:

Ах, когда я сижу за столом, И молясь, замираю В неземном, предлагают мне чаю

(«Золото в лазури», с. 232).

Известно, что молодой Маяковский увлекался Белым и знал многие его стихи наизусть.

11. «Про это» — поэма полифоническая. Не трудно показать, как в ней переплетаются, спорят и перекрещиваются поэтические темы. Наряду с этим, «Про это» — поэма полиритмическая. В ней применены четыре основных размера, каждый из них с определенной функцией. Главный размер поэмы дольник, четырехиктный, реже трехиктный10. Это основной повествовательный стих. Как мы уже видели, балладный стих использован для лейтмотива, а 5-ст. хорей для романса. Оба этих

10 Встречаются в «Про это» и чередующиеся четырехиктные и трехиктные дольники, напр., в отрывках «О балладе и балладах» и «Фантастическая реальность». Эту форму тоже надо считать разновидностью балладного стиха. О дольниках Маяковского см.: А Н. Колмогоров, А. А. Кондратов. Ритмика поэм Маяковского. «Вопросы языкознания», 1962, № 3 и А Н. Колмогоров, А В. Прохоров. О дольнике современной русской поэзии. «Вопросы языкознания», 1964, № 1.размера несут определенную информацию: они указывают на поэтическую традицию, восходящую в первом случае к Жуковскому, во втором к Лермонтову. Кроме 5-ст. хорея Маяковский использовал в «Про это» и разностопный (длинный) хорей: им написано последнее четверостишие в отрывке «Спаситель» (4, 668-675) и около ста строк в эпилоге «Прошение на имя…» (4, 1557-1618, 1653-1790). Разностопный хорей связан в этой поэме, как и в поэме о Ленине, с темой времени и исторического пути человечества (в «Про это», в частности, с темой будущего)11. Наконец, последние три четверостишия (4, 1791 -1813), образующие «мажорный финал» поэмы, написаны 4-ст. ямбом с торжественной, «одической» тональностью:

Чтоб не было любви — служанки

замужеств, / похоти, / хлебов.

Постели прокляв, / встав с лежанки, чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день, / который горем старящ, не христарадничать, моля.

Чтоб вся / на первый крик: / — Товарищ! оборачивалась земля.

Чтоб жить / не в жертву дома дырам.

Чтоб мог / в родне / отныне / стать

отец / по крайней мере миром, землей по крайней мере — маты2.

В любовной поэзии Маяковского есть несколько видов любви. В «Облаке» это эрос, а в четвертой части даже не эрос, а либидо: «Тело твое просто прошу, / как просят христиане — // «хлеб наш насущный даждь нам днесь». // Мария — Мария — дай!» (1, 620-624). В «Балладе Редингской тюрьмы» это опять эрос с чудищем «скребущей ревности времен троглодитских». Только в эпилоге поэмы поэт провидит всеобъемлющую любовь, любовь-агапэ. О нашей частичной, раздробленной любви в настоящем и об ожидании цельной и нерасчленимой любви в будущем говорит и стихотворение Толстого:

11 О хореическом стихе в «Про это» см. в моей статье «О взаимоотношении стихотворного ритма и тематики». Ср. также: М. Л. Гаспаров. Вольный хорей и вольный ямб Маяковского. «Вопросы языкознания», 1965, М° 3, и девятую главу в его книге «Современный русский стих», Москва, 1974.

12 Этот отрывок отличается обилием полноударных строк (т. е. первой формы 4-ст. ямба) — восемь из двенадцати. Последние четыре строки все полноударные, первые две строки отрывка трехударные (третья и четвертая форма). Наконец, две строки (шестая и восьмая) — двуударные. Первая из них представляет шестую форму, а вторая — «оборачивалась земля» — имеет смещенное ударение на третьем слоге, т.е. является ритмическим перебоем. Подобные перебои часто встречаются в ямбах Хлебникова.

Поэма Маяковского «Про это»..,4. И любим мы любовью раздробленной И тихий шепот вербы над ручьем, И милой девы взор, на нас склоненный, И звездный блеск, и все красы вселенной, И ничего мы вместе не сольем.

5. Но не грусти, земное минет горе, Пожди еще, неволя недолга —

В одну любовь мы все сольемся вскоре, В одну любовь, широкую как море, Что не вместят земные берега!

Для Маяковского, так же как и для Толстого, наступление этой новой всеобъемлющей любви будет освобождением от неволи, от «гремящих наручников, любви тысячелетий». Эта тема неволи, плена началась у Маяковского еще в «Человеке»:

Я в плену. / Нет мне выкупа:

оковала земля окаянная.

Я бы всех в любви моей выкупал, Да в дома обнесен океан ее! (1, 192 — 196).

ОСНОВНЫЕ ЗАДАЧИ СТАТИСТИЧЕСКОГО ИЗУЧЕНИЯ СЛАВЯНСКОГО СТИХА

Современные описания славянского стиха убедительно показывают, что все просодические элементы каждого языка в какой-то степени участвуют в образовании стихотворного ритма. Фонологические долготы и интонации славянских языков в общем играют второстепенную роль в стихе. Основными ритмообразующими факторами в славянском стихе являются фразировка, т.е. членение стиха на более мелкие единицы посредством словоразделов и интонационных переломов, и ударение, т.е. динамическое выделение определенного слога в слове. Грубо говоря, в языках с так называемым связанным ударением (под которым понимается не только такой тип ударений, как чешский или польский, но и такой как новоштокавский, сербохорватский и праславянский) фразировка лежит в основе всего стиха, а в языках со свободным ударением — ударение является главным ритмообразующим фактором. Я не буду вдаваться в вопрос о взаимоотношении между словоразделами и ударениями в разных славянских языках, ибо эта тема выходит за пределы доклада. Исследования этого вопроса показывают, что во всех славянских языках ударения и словоразделы находятся в той или иной взаимной связи. Минимальной ячейкой славянского стиха является слог, т.е. дуга громкости, а основными «кирпичами», из которых строится все здание стиха, — словесные или акцентные единицы, т.е. комплексы слогов (включая проклитики и энклитики), объединенные одним ударением. Каждый язык наделен своим особым инвентарем таковых кирпичей, из которых певец, сказитель или поэт, при постройке здания стиха, отбирает материал в соответствии со своим ритмическим заданием и — сверх того — в соответствии со своим ритмическим чутьем и унаследованными или приобретенными ритмическими навыками. Весь этот процесс, конечно, протекает скорее подсознательно, чем сознательно.

Составить инвентарь акцентных единиц какого-нибудь текста не представляет больших трудностей. Нужно только установить определенный критерий, что считать проклитиками или энклитиками, а что односложными акцентными единицами. Абсолютный критерий в этом

Основные задачи статистического изучения славянского стиха 235

случае невозможно установить, о чем свидетельствует, например, разница в трактовке односложных акцентных единиц в статистиках Шенге-ли и Томашевского. Можно спорить, например, следует ли считать в русском языке личное местоимение, непосредственно примыкающее к ударяемому слогу глагольной формы, проклитикой или односложной акцентной единицей. Если принять критерий Томашевского, то такие слоговые комплексы как «узнаю», «не знаю», «а знаю», «и знаю», «но знаю» и «я знаю» — в первом приближении будут рассматриваться как трехсложные акцентные единицы с ударением на среднем слоге. Все шесть примеров являются для поэта в одинаковой мере употребимым кирпичом, например, для создания ямбического зачина в строке, как и акцентная единица типа «любила». Разницу между приведенными примерами следует учитывать при дальнейшем, более детальном анализе ритмического словаря, но в первом приближении можно ею пренебречь. Не следует забывать, что составляя какие бы то ни было статистики на языковом материале, мы оперируем не с абсолютными, а с относительными величинами. Вся суть только в том, чтобы критерий, положенный в основу статистического подсчета, был точно определен и строго применялся на каждом изучаемом тексте.

Проще всего, конечно, составить ритмические словари (т. е. инвен-тари акцентных единиц) для разных стихотворных текстов. В славянском стиховедении принято их сопоставлять с инвентарем акцентных единиц художественной и фольклорной повествовательной прозы, т.е. текстов, преследующих известное художественное задание, но не подвергнутых ритмизации. С этим решением можно согласиться, но только не следует им ограничиваться. Инвентари акцентных единиц художественной и научной прозы или же разговорной речи и газетной статьи тоже показывают известные различия. Изучение этих различий важно для показа специфики прозаических языковых стилей, но для стиховедения не представляет существенного интереса, и поэтому я не буду углублять этого вопроса.

Если составление и анализ инвентаря акцентных единиц является первым этапом в изучении структуры как прозаических, так и стихотворных текстов, то для дальнейшего, более углубленного ее изучения необходимо подвергнуть анализу самый состав акцентных единиц в разных формах стиха и в прозе. В этом направлении в славянском стиховедении почти ничего не сделано.

Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов, – солнца ладонь на голове моей.

Благочестивейшей из монашествующих – ночи облачение на плечах моих.
Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.

Звенящей болью любовь замоля,
душой
иное шествие чающий,
слышу
твое, земля:
«Ныне отпущаеши!»

В ковчеге ночи,
новый Ной,
я жду –
в разливе риз
сейчас придут,
придут за мной
и узел рассекут земной
секирами зари.
Идет!
Пришла.
Раскуталась.
Лучи везде!
Скребут они.
Запели петли утло,
и тихо входят будни
с их шелухою сутолок.

Солнце снова.
Зовет огневых воевод.
Барабанит заря,
и туда,
за земную грязь вы!
Солнце!
Что ж,
своего
глашатая
так и забудешь разве?

  • 1 Рождество Маяковского
  • 2 Жизнь Маяковского
  • 3 Страсти Маяковского
  • 4 Вознесение Маяковского
  • 5 Маяковский в небе
  • 6 Возвращение Маяковского
  • 7 Маяковский – векам
  • 8 Последнее

Рождество Маяковского

Пусть, науськанные современниками, пишут глупые историки: «Скушной и неинтересной жизнью жил замечательный поэт».

Знаю,
не призовут мое имя
грешники,
задыхающиеся в аду.
Под аплодисменты попов
мой занавес не опустится на Голгофе.
Так вот и буду
в Летнем саду
пить мой утренний кофе.

В небе моего Вифлеема
никаких не горело знаков,
никто не мешал
могилами
спать кудроголовым волхвам.
Был абсолютно как все
– до тошноты одинаков –
день
моего сошествия к вам.
И никто
не догадался намекнуть
недалекой
неделикатной звезде:
«Звезда – мол –
лень сиять напрасно вам!
Если не
человечьего рождения день,
то чёрта ль,
звезда,
тогда еще
праздновать?!»

Судите:
говорящую рыбёшку
выудим нитями невода
и поем,
поем золотую,
воспеваем рыбачью удаль.
Как же
себя мне не петь,
если весь я –
сплошная невидаль,
если каждое движение мое –
огромное,
необъяснимое чудо.

Две стороны обойдите.
В каждой
дивитесь пятилучию.
Называется «Руки».
Пара прекрасных рук!
Заметьте:
справа налево двигать могу
и слева направо.
Заметьте:
лучшую
шею выбрать могу
и обовьюсь вокруг.

Черепа шкатулку вскройте –
сверкнет
драгоценнейший ум.
Есть ли,
чего б не мог я?!
Хотите,
новое выдумать могу
животное?
Будет ходить
двухвостое
или треногое.
Кто целовал меня –
скажет,
есть ли
слаще слюны моей сока.
Покоится в нем у меня
прекрасный
красный язык.
«О-го-го» могу –
зальется высоко, высоко.
«О-ГО-ГО» могу –
и – охоты поэта сокол –
голос
мягко сойдет на низы.
Всего не сочтешь!
Наконец,
чтоб в лето
зимы,
воду в вино превращать чтоб мог –
у меня
под шерстью жилета
бьется
необычайнейший комок.
Ударит вправо – направо свадьбы.
Налево грохнет – дрожат миражи.
Кого еще мне
любить устлать бы?
Кто ляжет
пьяный,
ночами ряжен?

Прачечная.
Прачки.
Много и мокро.
Радоваться, что ли, на мыльные пузыри?
Смотрите,
исчезает стоногий окорок!
Кто это?
Дочери неба и зари?

Булочная.
Булочник.
Булки выпек.
Что булочник?
Мукой измусоленный ноль.
И вдруг
у булок
загибаются грифы скрипок.
Он играет.
Всё в него влюблено.

Сапожная.
Сапожник.
Прохвост и нищий.
Надо
на сапоги
какие-то головки.
Взглянул –
и в арфы распускаются голенища.
Он в короне.
Он принц.
Веселый и ловкий.

Это я
сердце флагом поднял.
Небывалое чудо двадцатого века!

И отхлынули паломники от гроба господня.
Опустела правоверными древняя Мекка.

Жизнь Маяковского

Ревом встревожено логово банкиров, вельмож и дожей.
Вышли
латы,
золото тенькая.
«Если сердце всё,
то на что,
на что же
вас нагреб, дорогие деньги, я?
Как смеют петь,
кто право дал?
Кто дням велел июлиться?
Заприте небо в провода!
Скрутите землю в улицы!
Хвалился:
«Руки?!»
На ружье ж!
Ласкался днями летними?
Так будешь –
весь! –
колюч, как еж.
Язык оплюйте сплетнями!»

Загнанный в земной загон,
влеку дневное иго я.
А на мозгах
верхом
«Закон»,
на сердце цепь –
«Религия».

Полжизни прошло, теперь не вырвешься.
Тысячеглаз надсмотрщик, фонари, фонари, фонари…
Я в плену.
Нет мне выкупа!
Оковала земля окаянная.
Я бы всех в любви моей выкупал,
да в дома обнесен океан ее!

Кричу…
и чу!
ключи звучат!
Тюремщика гримаса.
Бросает
с острия луча
клочок гнилого мяса.

Под хохотливое
«Ага!»
бреду по бреду жара.
Гремит,
приковано к ногам,
ядро земного шара.

Замкнуло золото ключом
глаза.
Кому слепого весть?
Навек
теперь я
заключен
в бессмысленную повесть!

Долой высоких вымыслов бремя!
Бунт
муз обреченного данника.
Верящие в павлинов
– выдумка Брэма! –
верящие в розы
– измышление досужих ботаников! –
мое
безупречное описание земли
передайте из рода в род.

Рвясь из меридианов,
атласа арок,
пенится,
звенит золотоворот
франков,
долларов,
рублей,
крон,
иен,
марок.

Тонут гении, курицы, лошади, скрипки.
Тонут слоны.
Мелочи тонут.
В горлах,
в ноздрях,
в ушах звон его липкий:
«Спасите!»
Места нет недоступного стону.

А посредине,
обведенный невозмутимой каймой,
целый остров расцветоченного ковра.
Здесь
живет
Повелитель Всего –
соперник мой,
мой неодолимый враг.
Нежнейшие горошинки на тонких чулках его.
Штанов франтовских восхитительны полосы.
Галстук,
выпестренный ахово,
с шеищи
по глобусу пуза расползся.

Гибнут кругом.
Но, как в небо бурав,
в честь
твоего – сиятельный – сана:
Бр-р-а-во!
Эвива!
Банзай!
Ура!
Гох!
Гип-гип!
Вив!
Осанна!

Пророков могущество в громах винят.
Глупые!
Он это
читает Локка!
Нравится.
От смеха
на брюхе
звенят,
молнятся целые цепи брелоков.

Онемелые
стоим
перед делом эллина.
Думаем:
«Кто бы,
где бы,
когда бы?»
А это
им
покойному Фидию велено:
«Хочу,
чтоб из мрамора
пышные бабы».

Четыре часа –
прекрасный повод:
«Рабы,
хочу отобедать заново!»
И бог
– его проворный повар –
из глин
сочиняет мясо фазаново.
Вытянется,
самку в любви олелеяв.
«Хочешь
бесценнейшую из звездного скопа?»
И вот
для него
легион Галилеев
елозит по звездам в глаза телескопов.

Встрясывают революции царств тельца,
меняет погонщиков человечий табун,
но тебя,
некоронованного сердец владельца,
ни один не трогает бунт!

Страсти Маяковского

Слышите?
Слышите лошажье ржанье?
Слышите?
Слышите вопли автомобильи?
Это идут,
идут горожане
выкупаться в Его обилии.

Разлив людей,
Затерся в люд,
расстроенный и хлюпкий.
Хватаюсь за уздцы.
Ловлю
за фалды и за юбки.

Что это?
Ты?
Туда же ведома?!
В святошестве изолгалась!
Как красный фонарь у публичного дома,
кровав
налившийся глаз.

Зачем тебе?
Остановись!
Я знаю радость слаже!
Надменно лес ресниц навис.
Остановись!
Ушла уже…

Там, возносясь над головами, Он.

Череп блестит,
хоть надень его на ноги,
безволосый,
весь рассиялся в лоске,
Только
у пальца безымянного
на последней фаланге
три
из-под бриллианта –
выщетинились волосики.

Вижу – подошла.
Склонилась руке.
Губы волосикам,
шепчут над ними они,
«Флейточкой» называют один,
«Облачком» – другой,
третий – сияньем неведомым
какого-то,
только что
мною творимого имени.

Вознесение Маяковского

Я сам поэт. Детей учите: «Солнце встает над ковылями». С любовного ложа из-за Его волосиков любимой голова.

Глазами взвила ввысь стрелу.
Улыбку убери твою!
А сердце рвется к выстрелу,
а горло бредит бритвою.
В бессвязный бред о демоне
растет моя тоска.
Идет за мной,
к воде манит,
ведет на крыши скат.
Снега кругом.
Снегов налет.
Завьются и замрут.
И падает
– опять! –
на лед
замерзший изумруд.
Дрожит душа.
Меж льдов она,
И ей из льдов не выйти!
Вот так и буду,
заколдованный,
набережной Невы идти.
Шагну –
и снова в месте том.
Рванусь –
и снова зря.
Воздвигся перед носом дом.
Разверзлась за оконным льдом
пузатая заря.

Туда!

Мяукал кот.
Коптел, горя,
ночник.
Звонюсь в звонок.
Аптекаря!
Аптекаря!
Повис на палки ног.

Выросли,
спутались мысли,
оленьи
рога.
Плачем марая
пол,
распластался в моленьи
о моем потерянном рае.

Аптекарь!
Аптекарь!
Где
до конца
сердце тоску изноет?
У неба ль бескрайнего в нивах,
в бреде ль Сахар,
у пустынь в помешанном зное
есть приют для ревнивых?
За стенками склянок столько тайн.
Ты знаешь высшие справедливости.
Аптекарь,
дай
душу
без боли
в просторы вынести.

Протягивает.
Череп.
«Яд».
Скрестилась кость на кость.

Кому даешь?
Бессмертен я,
твой небывалый гость.
Глаза слепые,
голос нем,
и разум запер дверь за ним,
так что ж
– еще! –
нашел во мне,
чтоб ядом быть растерзанным?

Мутная догадка по глупому пробрела.
В окнах зеваки.
Дыбятся волоса.
И вдруг я
плавно оплываю прилавок.
Потолок отверзается сам.

Визги.
Шум.
«Над домом висит!»
Над домом вишу.

Церковь в закате.
Крест огарком.
Мимо!
Леса верхи.
Вороньём окаркан.
Мимо!

Студенты!
Вздор
все, что знаем и учим!
Физика, химия и астрономия – чушь.
Вот захотел
и по тучам
лечу ж.

Всюду теперь!
Можно везде мне.
Взбурься, баллад поэтовых тина.
Пойте теперь
о новом – пойте – Демоне
в американском пиджаке
и блеске желтых ботинок.

Маяковский в небе

Стоп!

Скидываю на тучу
вещей
и тела усталого
кладь.
Благоприятны места, в которых доселе не был.

Оглядываюсь.
Эта вот
зализанная гладь –
это и есть хваленое небо?

Посмотрим, посмотрим!

Искрило,
сверкало,
блестело,
и
шорох шел –
облако
или
бестелые
тихо скользили.

«Если красавица в любви клянется…»

Здесь,
на небесной тверди
слышать музыку Верди?

В облаке скважина.
Заглядываю –
ангелы поют.
Важно живут ангелы.
Важно.

Один отделился
и так любезно
дремотную немоту расторг:
«Ну, как вам,
Владимир Владимирович,
нравится бездна?»
И я отвечаю так же любезно:
«Прелестная бездна.
Бездна – восторг!»

Раздражало вначале:
нет тебе
ни угла ни одного,
ни чаю,
ни к чаю газет.
Постепенно вживался небесам в уклад.
Выхожу с другими глазеть,
не пришло ли новых.
«А, и вы!»
Радостно обнял.
«Здравствуйте, Владимир Владимирович!»
«Здравствуйте, Абрам Васильевич!
Ну, как кончались?
Ничего?
Удобно ль?»

Хорошие шуточки, а?

Понравилось.
Стал стоять при въезде.
И если
знакомые
являлись, умирав,
сопровождал их,
показывая в рампе созвездий
величественную бутафорию миров.

Центральная станция всех явлений,
путаница штепселей, рычагов и ручек.
Вот сюда
– и миры застынут в лени –
вот сюда
– завертятся шибче и круче.
«Крутните, – просят, –
да так, чтоб вымер мир.
Что им?
Кровью поля поливать?»
Смеюсь горячности.
«Шут с ними!
Пусть поливают,
плевать!»
Главный склад всевозможных лучей.
Место выгоревшие звезды кидать.
Ветхий чертеж
– неизвестно чей –
первый неудавшийся проект кита.

Серьезно.
Занято.
Кто тучи чинит,
кто жар надбавляет солнцу в печи.
Всё в страшном порядке,
в покое,
в чине.
Никто не толкается.
Впрочем, и ничем.

Сперва ругались.
«Шатается без дела!»
Я для сердца,
а где у бестелых сердца?!
Предложил им:
«Хотите,
по облаку
телом
развалюсь
и буду всех созерцать».

«Нет, – говорят, – это нам не подходит!»
«Ну, не подходит – как знаете! Мое дело предложить».

Кузни времен вздыхают меха –
и новый
год
готов.
Отсюда
низвергается, громыхая,
страшный оползень годов.

Я счет не веду неделям.
Мы,
хранимые в рамах времен,
мы любовь на дни не делим,
не меняем любимых имен.

Стих.
Лучам луны на мели
слег,
волнение снами сморя.
Будто на пляже южном,
только еще онемелей,
и по мне,
насквозь излаская,
катятся вечности моря.

Возвращение Маяковского

1, 2, 4, 8, 16, тысячи, миллионы.

Вставай,
довольно!
На солнце очи!
Доколе будешь распластан, нем?
Бурчу спросонок:
«Чего грохочут?
Кто смеет сердцем шуметь во мне?»

Утро,
вечер ли?
Ровен белесый свет небес.

Сколько их,
веков,
успело уйти,
в дребезги дней разбилось о даль…
Думаю,
глядя на млечные пути, –
не моя седая развеялась борода ль?

Звезды падают.
Стал глаза вести.
Ишь,
туда,
на землю, быстрая!

Проснулись в сердце забытые зависти,
а мозг
досужий
фантазию выстроил.
– Теперь
на земле,
должно быть, ново.
Пахучие вёсны развесили в селах.
Город каждый, должно быть, иллюминован.
Поет семья краснощеких и веселых.

Тоска возникла.
Резче и резче.
Царственно туча встает,
дальнее вспыхнет облако,
все мне мерещится
близость
какого-то земного облика.

Напрягся,
ищу
меж другими точками
землю.

Вот она!

Въелся.
Моря различаю,
горы в орлином клёкоте…

Рядом отец.
Такой же.
Только на ухо больше туг,
да поистерся
немного
на локте
форменный лесничего сюртук.

Раздражает.
Тоже
уставился наземь.
Какая старому мысль ясна?
Тихо говорит:
«На Кавказе,
вероятно, весна».

Бестелое стадо,
ну и тоску ж оно
гонит!

Взбубнилась злоба апаша.

Папаша,
мне скушно!
Мне скушно, папаша!
Глупых поэтов небом маните,
вырядились
звезд ордена!
Солнце!
Чего расплескалось мантией?
Думаешь – кардинал?
Довольно лучи обсасывать в спячке.
За мной!
Все равно без ножек –
чего вам пачкать?!
И галош не понадобится в грязи земной.

Звезды!
Довольно
мученический плести
венок
земле!
Озакатили красным.
Кто там
крылами
к земле блестит?
Заря?
Стой!
По дороге как раз нам.

То перекинусь радугой,
то хвост завью кометою.
Чего пошел играть дугой?
Какую жуть в кайме таю?

Показываю
мирам
номера
невероятной скорости.
Дух
бездомный давно
полон дум о давних
днях.
Земных полушарий горсти
вижу –
лежат города в них.

Отдельные голоса различает ухо.

Взмахах в ста.

«Здравствуй, старуха!»
Поскользнулся в асфальте.
Встал.

То-то удивятся не ихней силище
путешественника неб.

Голоса:
«Смотрите,
должно быть, красильщик
с крыши.
Еще удачно!
Тяжелый хлеб».

И снова
толпа
в поводу у дела,
громоголосый катился день ее.
О, есть ли
глотка,
чтоб громче вгудела
– города громче –
в его гудение.

Кто схватит улиц рвущийся вымах!
Кто может распутать тоннелей подкопы!
Кто их остановит,
по воздуху
в дымах
аэропланами буравящих копоть?!

По скату экватора
из Чикаг
сквозь Тамбовы
катятся рубли.
Вытянув выи,
гонятся все,
телами утрамбовывая
горы,
моря,
мостовые.

Их тот же лысый
невидимый водит,
главный танцмейстер земного канкана.
То в виде идеи,
то чёрта вроде,
то богом сияет, за облако канув.

Тише, философы!
Я знаю –
не спорьте –
зачем источник жизни дарен им.
Затем, чтоб рвать,
затем, чтоб портить
дни листкам календарным.

Их жалеть!
А меня им жаль?
Сожрали бульвары,
сады,
предместья!
Антиквар?
Покажите!
Покупаю кинжал.

И сладко чувствовать,
что вот
пред местью я.

Маяковский – векам

Куда я,
зачем я?
Улицей сотой
мечусь
человечьим
разжужженным ульем.

Глаза пролетают оконные соты,
и тяжко,
и чуждо,
и мёрзко в июле им.

Витрины и окна тушит
город.

Устал и сник.

И только
туч выпотрашивает туши
кровавый закат-мясник.

Слоняюсь.
Мост феерический.
Влез.
И в страшном волненьи взираю с него я.
Стоял, вспоминаю.
Был этот блеск.
И это
тогда
называлось Невою.

Здесь город был.
Бессмысленный город,
выпутанный в дымы трубного леса.
В этом самом городе
скоро
ночи начнутся,
остекленелые,
белесые.

Июлю капут.
Обезночел загретый.
Избредился в шепот чего-то сквозного.
То видится крест лазаретной кареты,
то слышится выстрел.
Умолкнет –
и снова.

Я знаю,
такому, как я,
накалиться
недолго,
конечно,
но все-таки дико,
когда не фонарные тыщи,
а лица.
Где было подобие этого тика?

И вижу, над домом
по риску откоса
лучами идешь,
собираешь их в копны.
Тянусь,
но туманом ушла из-под носа.
И снова стою
онемелый и вкопанный.
Гуляк полуночных толпа раскололась,
почти что чувствую запах кожи,
почти что дыханье,
почти что голос,
я думаю – призрак,
он взял, да и ожил.

Рванулась,
вышла из воздуха уз она.
Ей мало
– одна! –
раскинулась в шествие.
Ожившее сердце шарахнулось грузно.
Я снова земными мученьями узнан.
Да здравствует
– снова! –
мое сумасшествие!

Фонари вот так же врезаны были
в середину улицы.
Дома похожи.
Вот так же,
из ниши,
головы кобыльей
вылеп.

– Прохожий!
Это улица Жуковского?

Смотрит,
как смотрит дитя на скелет,
глаза вот такие,
старается мимо.

«Она – Маяковского тысячи лет:
он здесь застрелился у двери любимой».
Кто,
я застрелился?
Такое загнут!
Блестящую радость, сердце, вычекань!
Окну
лечу.
Небес привычка.

Высоко.
Глубже ввысь зашел
за этажем этаж.
Завесилась.
Смотрю за шелк –
все то же,
спальня та ж.

Сквозь тысячи лет прошла – и юна.
Лежишь,
волоса луною высиня.
Минута…
и то,
что было – луна,
Его оказалась голая лысина.

Нашел!

Теперь пускай поспят.
Рука,
кинжала жало стиснь!
Крадусь,
приглядываюсь –
и опять!
люблю
и вспять
иду в любви и в жалости.

Доброе утро!

Зажглось электричество.
Глаз два выката.
«Кто вы?» –
«Я Николаев
– инженер.
Это моя квартира.
А вы кто?
Чего пристаете к моей жене?»

Чужая комната.
Утро дрогло.
Трясясь уголками губ,
чужая женщина,
раздетая догола.

Бегу.

Растерзанной тенью,
большой,
косматый,
несусь по стене,
луной облитый.
Жильцы выбегают, запахивая халаты.
Гремлю о плиты.
Швейцара ударами в угол загнал.
«Из сорок второго
куда ее дели?» –
«Легенда есть:
к нему
из окна.
Вот так и валялись
тело на теле».

Куда теперь?
Куда глаза
глядят.
Поля?
Пускай поля!
Траля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!

Петлей на шею луч накинь!
Сплетусь в палящем лете я!
Гремят на мне
наручники,
любви тысячелетия…
Погибнет все.
Сойдет на нет.
И тот,
кто жизнью движет,
последний луч
над тьмой планет
из солнц последних выжжет.
И только
боль моя
острей –
стою,
огнем обвит,
на несгорающем костре
немыслимой любви.

Последнее

Ширь,
бездомного
снова
лоном твоим прими!
Небо какое теперь?
Звезде какой?
Тысячью церквей
подо мной
затянул
и тянет мир:
«Со святыми упокой!»

ВО´ЛЬНОСТЬ ПОЭТИ´ЧЕСКАЯ (лат. licentia poëtica) — термин старой классической поэтики, преднамеренное или невольное отклонение стихотворной речи от языковых, синтаксических, метрических и других норм. В. п. была типична для поэтов 18 в., когда формировался литературный стих и заканчивался процесс становления русского литературного языка, освобождавшегося от влияния церковнославянского. В то время в стихах наблюдались не оправдываемые ничем, как только условностью, В. п., усечение слов, затрудненная грамматическая инверсия и др. отклонения от норм. Например:

Нимфы окол нас кругами

Танцевали поючи.

(М.Ломоносов)

Всегда роскошствует природа,

Искусством рук побуждена.

(Он же)

Многи тя сестры ея славят Аполлона,

Уха но не отврати и от Росска звона.

(В. Тредиаковский)

Граф — весел, как петух, — поет ку-ка-ре-ку

И горд победою своей (в поэзьи негой),

Пирихьем вновь звучит, как скриплою телегой.

(Г. Державин)

Однако и в эпоху полного овладения стихотворным мастерством русские поэты нередко допускали в стихах В. п.:

Бродил Тригорского кругом.

(А. Пушкин)

Страшен хлад подземна ада.

(Он же)

Но струящаясь от бога

Сила борется со тьмой.

(А. К. Толстой)

В наше время случаи В. п. весьма редки. Однако для Маяковского они характерны, что объясняется своеобразием всей его поэтики; при этом нужно отметить, что В. п. у Маяковского встречаются в сравнительно ранних произведениях:

Рука

кинжала жало стиснь.

(«Человек»)

Ср. апокопа, синкопа.

Возможно, вам также будет интересно:

  • Рука кинжала жало стиснь где ошибка
  • Рука его была теплая и влажная грамматическая ошибка
  • Рудин стоит посередине комнаты и говорит ошибка
  • Ругали меня на чем свет стоит ошибка
  • Рубеж 2оп прот r3 ошибка базы

  • Понравилась статья? Поделить с друзьями:
    0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии