С моей стороны было большой ошибкой

Основатель Microsoft Билл Гейтс в интервью CNN Андерсон Купер прокомментировал свой разговор с бывшим финансистом Джеффри Эпштейном, который был найден мертвым в камере предварительного заключения в 2019 году.

Билл Гейтс подчеркнул, что сожалеет о том, что провел время с Джеффри Эпштейном, который в 2019 году был арестован и обвинен в торговле несовершеннолетними с целью сексуальной эксплуатации.

С моей стороны было большой ошибкой проводить с ним время. Вы знаете, я ужинал с ним несколько раз, надеясь, что то, что он сказал о получении миллиардов благотворительных пожертвований в мировое здравоохранение через его контакты, может сбыться. Когда стало ясно, что это ложь, наше общение прекратилось.

Ворота

Билл Гейтс встречался с Джеффри Эпштейном с 2011 по 2014 год. Эпштейн уже признал себя виновным в некоторых сексуальных преступлениях в 2008 году и провел 13 месяцев в тюрьме. Его смерть в тюрьме в 2019 году была объявлена ​​самоубийством через повешение.

В интервью CNN Гейтс подчеркнул, что его отношения с Эпштейном не связаны с его разводом с Мелиндой Френч Гейтс: «Это время размышлений, и на данный момент мне нужно двигаться вперед. В семье мы постараемся исправить все.»

Источник: CNN

— Той ночью в галерее я сказала тебе, что ты не можешь дать мне одну вещь, которую я так сильно хочу.

Взгляд Мэтью омрачился.

— И я по–прежнему не могу дать тебе это. Подарив любимому поцелуй, Джейн взглянула ему в глаза:

— Я ошибалась. Брак — это не та вещь, которая мне необходима. Вот то, что мне нужно, Мэтью, — ты, здесь, со мной. Мы, лежащие в постели, нежно ласкающие друг друга. Твоя любовь, которую ты бережно пронес через весь этот год, потребовавшийся мне, чтобы изменить свое мнение и вернуться. Вот то, чего я хочу.

— Любовь, страсть, моногамия — я могу дать тебе все это, Джейн. Если ты, разумеется, позволишь мне это. Я могу стать твоим мужем — в том смысле этого слова, которое действительно имеет значение.

Пресытившись ласками, влюбленные просто лежали на постели и смотрели друг на друга. Мэтью водил пальцам по веснушкам Джейн, а та мурлыкала, как довольная, откормленная кошка.

— С моей стороны было большой ошибкой покинуть тебя.

— Как бы мучительно, болезненно и горько это ни было, сейчас я понимаю, что тебе нужно было поступить именно так, чтобы потом вернуться ко мне, не испытывая сожалений.

— Я ни о чем не жалею, Мэтью.

— Ты — моя жена, Джейн. Во всех смыслах этого слова, которые действительно имеют значение. У Констанс есть мой титул, но только и всего. А у тебя… у тебя есть все самое ценное, что я мог бы дать своей жене.

Джейн взглянула на простое золотое колечко, которое Мэтью надел на ее безымянный палец после их любовных ласк. Да, у нее было то, чего никогда не получит Констанс — мужчина, так долго скрывавшийся под маской циничного Уоллингфорда. Титул ничего не значил для Джейн, ей был нужен лишь этот человек.

— В Ившеме есть чудесное поместье, — пробормотал Мэтью, нежно поглаживая кончиком пальца губы Джейн. — В доме как минимум пять спален, оттуда открывается сказочный вид на деревья в цвету. Ты не хочешь совершить небольшую поездку и осмотреть это местечко?

Джейн прижалась губами к его руке:

— Мне бы хотелось туда съездить.

— Только не подумай, что в этом доме я хочу спрятать тебя от посторонних глаз, Джейн. Это дом для нас — тебя и меня, Сары и Эдварда, тех детей, которые, надеюсь, у нас с тобой будут. Я не буду скрывать тебя как любовницу, Джейн. Ты ею не будешь.

— Но нас осудит общество, нас не будут принимать подобающим образом.

— Меня никогда не принимали, и так было еще до того, как я тебя встретил. — Мэтью широко улыбнулся. — Я больше не одинок, не сломлен, и в этом твоя заслуга, Джейн. Ты вернула мне мою жизнь. И я совершенно не нуждаюсь в обществе, я хочу общаться лишь с теми, кто что–то значит для нас. Реберн с Анаис, леди Блэквуд останутся нашими друзьями, что бы ни случилось. Джейн, разве ты не видишь, как много значит для меня твое счастье!

— Сейчас, в твоих объятиях, я чувствую себя самой счастливой на свете! И я знаю, что так оно и есть. Я лишь… хотела убедиться, что ты понимаешь: наша жизнь будет не такой, какой могла бы быть, если бы мы были женаты.

— Без сомнения, она будет такой, потому что нас уже связывают узы, которые можно считать супружескими, Джейн.

— Я могу и хочу жить с тобой, Мэтью. Жизнь слишком коротка, чтобы волноваться о подобных вещах. И я знаю, что с тех пор, как я уехала от тебя, каждый день был полон сожалений, с которыми просто невозможно было жить.

— Тебе не стоит беспокоиться насчет Констанс. Она уехала в Америку, и не будет тревожить нас. Мой отец, как ты знаешь, обладает крепким здоровьем, но однажды он уйдет в мир иной. Титул герцога перейдет ко мне, я разведусь с Констанс…

Джейн прижала палец к губам Мэтью:

— Я знаю, моя любовь. Для меня тоже очень важно защитить Сару. Я уже счастлива тем, что у меня есть твоя любовь, ты сам в моей постели. Мне не нужно становиться твоей герцогиней.

— Ах, Джейн, — сказал Мэтью, вновь прижимаясь к ней всем телом, — я люблю тебя так сильно, что просто не могу выразить словами!

Обняв его за шею, Джейн улыбнулась в ответ:

— Я тоже люблю тебя.

— Тогда покажи мне эту любовь, — прошептал Мэтью и, наклонив голову, прижался губами к ее шее.

— Милорд, надеюсь, вы получше познакомите меня с моим сыном. Мне очень хочется стать его мамой.

Глаза Мэтью вспыхнули, и Джейн мгновенно поняла, как много значат для любимого ее слова.

— Эдвард тоже хочет познакомиться с тобой, но сначала ты необходима мне.

— Какой же ты грешный! — прошептала Джейн. — Но другого мне и нужно.

Гарри стукнулся ногами о землю, колени подогнулись, золотая голова с вибрирующим звоном упала на пол. Он осмотрелся и понял, что попал в кабинет Думбльдора.

За время отсутствия директора все, что было сломано, само собой починилось. Изящные серебряные приборы вернулись на тонконогие столики и стояли, безмятежно жужжа и попыхивая. Директора и директрисы мирно посапывали на своих портретах, откинув головы на спинки кресел или прислонившись к рамам. Гарри посмотрел в окно. На горизонте показалась прохладная бледно-зеленая полоса — приближался рассвет.

Тишина, лишь изредка нарушаемая всхрапыванием или сонным ворчанием, была невыносима для Гарри. Было бы легче, если бы все здесь кричало от боли и страдания. Гарри обошел спокойный, красивый кабинет, прерывисто дыша и стараясь ни о чем не думать. Но не думать не получалось…

Он один виноват в гибели Сириуса. Если бы он не поддался на хитрость Вольдеморта, усомнился в реальности видения, предположил хоть на минуту, что Вольдеморт, как говорила Гермиона, пытается сыграть на его геройстве…

Нет, думать об этом невыносимо… в душе зияла огромная, страшная дыра, куда он боялся заглядывать; бездонная пустота, место, которое раньше занимал Сириус и где его теперь не было… Гарри не мог оставаться наедине с этим бесконечным, молчаливым вакуумом…За спиной кто-то особенно громко всхрапнул, и равнодушный голос проговорил:

— А… Гарри Поттер…

Пиний Нигеллий со вкусом зевнул и потянулся, рассматривая Гарри узкими проницательными глазами.

— И что же привело тебя сюда в столь ранний час? — спросил после паузы Пиний. — Насколько мне известно, доступ в этот кабинет закрыт для всех, кроме законного владельца. Или тебя прислал Думбльдор? О, только не говори… — Он еще раз судорожно зевнул. — Неужели опять надо что-то передавать моему бесполезному праправнуку?

Гарри не мог заставить себя говорить. Пиний Нигеллий не знает, что Сириус погиб, но сказать об этом вслух нельзя: тогда его смерть станет окончательной, абсолютной, бесповоротной.

Стали просыпаться и другие портреты. Гарри, страшась расспросов, отошел в другой конец комнаты и взялся за дверную ручку.

Та не поворачивалась. Кабинет заперт.

— Надеюсь, это означает, — произнес полнокровный, красноносый колдун, чей портрет висел на стене позади письменного стола, — что Думбльдор скоро вернется?

Гарри оглянулся. Колдун вопросительно на него смотрел. Гарри кивнул. И опять, за спиной, потянул за дверную ручку, по она не шелохнулась.

— Как хорошо, — сказал колдун. — А то без него очень скучно. Очень, очень скучно.

Он поудобнее уселся в своем похожем на трон кресле и доброжелательно улыбнулся Гарри.

— Думбльдор о тебе очень высокого мнения. Впрочем, думаю, ты и сам это знаешь, — уютным голосом проговорил он. — О да. Ты у него на хорошем счету.

Грудь сдавило от чувства вины, которое, как гигантский паразит, стремительно разрасталось в груди Гарри. Ужасно, немыслимо, он больше не может оставаться самим собой… собственное тело казалось западней, никогда прежде он так не хотел быть кем-то — кем угодно! — другим…

В камине вспыхнуло зеленое пламя. Гарри отскочил от двери и испуганно уставился на высокую мужскую фигуру в очаге, которая быстро вращалась вокруг своей оси. Постепенно вращение прекратилось, и из камина выскочил Думбльдор. Колдуны и ведьмы на портретах, вздрогнув, проснулись; многие радостно, приветственно закричали.

— Благодарю вас, — мягко сказал Думбльдор и, не глядя на Гарри, прошел к двери. Там он вытащил из внутреннего кармана крохотного, уродливого, голого Янгуса и аккуратно положил на засыпанный мягким пеплом поднос под золотым шестом, где обычно сидел взрослый феникс.

— Что ж, Гарри, — проговорил Думбльдор, поворачиваясь наконец к нему, — полагаю, тебе будет приятно узнать, что никто из твоих друзей серьезно не пострадал.

Гарри попытался ответить: «Хорошо», но не сумел выдавить ни звука. В словах Думбльдора ему послышался упрек за те несчастия, которые все-таки произошли, и, хотя Думбльдор впервые за долгое время смотрел ему в лицо, причем не обвиняющим, а добрым взглядом, Гарри не мог себя заставить встретиться с ним глазами.

— Ими занимается мадам Помфри, — продолжил Думбльдор. — Нимфадоре Бомс, вероятно, придется провести некоторое время в св. Лоскуте, но она поправится.

Гарри удовольствовался тем, что кивнул ковру, рисунок которого становился все светлее по мере того, как бледнело за окном небо. Гарри чувствовал, что портреты внимают каждому слову Думбльдора, сгорая от желания понять, где были Гарри и Думбльдор и почему кто-то пострадал.

— Я знаю, что ты испытываешь, Гарри, — очень тихо сказал Думбльдор.

— Нет, не знаете! — неожиданно громко выпалил Гарри. Им овладело бешенство: что Думбльдор может знать о его чувствах!

— Видите, Думбльдор? — лукаво вмешался Пиний Нигеллий. — Никогда не пытайтесь понять школьника. Они это ненавидят. Они любят быть трагически непонятыми, предаваться жалости к самим себе, купаться в собственных…

— Довольно, Пиний, — прервал Думбльдор.

Гарри повернулся к директору спиной и решительно уставился в окно. Вдалеке виднелся квидишный стадион. Как-то раз там появился Сириус, в образе лохматого черного пса, чтобы посмотреть, как играет Гарри… наверно, хотел сравнить с Джеймсом… Гарри так и не спросил, зачем…

— В твоих чувствах нет ничего постыдного, Гарри, — раздался за спиной голос Думбльдора. — Напротив… способность так сильно чувствовать боль — одно из лучших твоих качеств.

В жуткой пустоте, образовавшейся внутри Гарри, полыхал костер свирепой ярости; жаркие языки лизали внутренности, наполняли желанием ударить Думбльдора, избить за спокойствие, за пустые слова.

— Одно из лучших моих качеств? Вот как? — голос Гарри дрожал. Он не отрываясь смотрел на стадион, но уже не видел его. — Вы не понимаете… не знаете…

— Чего я не знаю? — спокойно спросил Думбльдор.

Это было слишком. Дрожа от гнева, Гарри повернулся к нему.

— Я не хочу говорить о своих чувствах, ясно?

— Гарри, твое страдание лишь доказывает, что ты — человек! «Быть человеком» — это, в частности, значит «испытывать боль»…

— ТОГДА — Я — НЕ — ЖЕЛАЮ — БЫТЬ — ЧЕЛОВЕКОМ! — взревел Гарри, схватил со столика серебряный прибор и швырнул через всю комнату. Тот ударился о стену и разбился на множество кусочков. Портреты закричали от возмущения и испуга, а Армандо Диппет воскликнул: «Честное слово!»

— МНЕ ВСЕ РАВНО! — заорал им всем Гарри, бросая луноскоп в камин. — С МЕНЯ ХВАТИТ! БОЛЬШЕ НЕ ИГРАЮ! Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ВСЕ КОНЧИЛОСЬ, И МНЕ ПЛЕВАТЬ…

Расшвыряв все приборы, он схватил столик, на котором они стояли. Выкинул и его. Столик упал на пол, разбился. Ножки покатились в разные стороны.

— Тебе не все равно, — сказал Думбльдор с нисколько не изменившимся выражением лица. Он не пытался остановить Гарри, оставаясь спокойным, даже несколько отстраненным. — Совсем не все равно. Напротив, тебе кажется, что от боли ты можешь истечь кровью и умереть.

— Я… НЕТ! — завопил Гарри, громко, так, что чуть не разорвалось горло. Ему захотелось броситься на Думбльдора, швырнуть куда-нибудь и его тоже; трясти его, бить, раскрошить всмятку невозмутимое старческое лицо, заставить почувствовать хоть сотую долю того ужаса, который владел им самим.

— О нет, тебе не все равно, — еще спокойнее сказал Думбльдор. — Теперь у тебя нет не только мамы и папы, но и человека, который заменил тебе родителей. Конечно, тебе не все равно.

— ВЫ НЕ ЗНАЕТЕ, ЧТО Я ЧУВСТВУЮ! — проревел Гарри. — СТОИТЕ ТУТ… ВЫ…

Но… ругаться, крушить все вокруг — этого мало; надо бежать, бежать без оглядки, туда, где на него не будут смотреть эти ясные голубые глаза, где не будет этого ненавистного лица… Гарри развернулся на каблуках, бросился к двери, схватился за ручку, с силой крутанул…

Дверь не открывалась.

Гарри повернулся к Думбльдору.

— Выпустите меня, — рявкнул он. Его трясло с головы до ног.

— Нет, — просто ответил Думбльдор.

Несколько секунд они смотрели друг на друга.

— Выпустите, — повторил Гарри.

— Нет, — снова отказался Думбльдор.

— Если не выпустите… если будете удерживать… если не выпустите…

— Прошу, можешь сколько угодно разорять мой кабинет, — безмятежно произнес Думбльдор. — Осмелюсь сказать, вещей у меня больше чем достаточно.

Он обошел вокруг письменного стола и сел, пристально глядя на Гарри.

— Выпустите меня, — еще раз сказал Гарри, бесцветным и почти таким же спокойным, как у Думбльдора, голосом.

— Не выпущу, пока не скажу того, что должен сказать, — отозвался Думбльдор.

— Вы что… думаете, мне… думаете, меня хоть как-то… МНЕ ПЛЕВАТЬ НА ТО, ЧТО ВЫ ДОЛЖНЫ! — загрохотал Гарри. — Я не желаю слышать того, что вы собираетесь сказать!

— Однако придется, — твердо заявил Думбльдор. — Ведь тебе следовало бы злиться на меня гораздо больше. Если бы ты избил меня, чего, как я знаю, тебе очень хотелось, то… я этого вполне заслуживаю.

— О чем вы…?

— В том, что Сириус погиб, целиком виноват я, — отчетливо произнес Думбльдор. — Или, скажем так: почти целиком — я не настолько нахален, чтобы брать на себя всю ответственность. Сириус был храбрым, умным, энергичным человеком. Такие люди не умеют прятаться, когда другим грозит опасность. В то же время, будь я откровенен с тобой, Гарри, как следовало, ты бы не поверил в реальность видения. Ты был бы готов к попытке Вольдеморта заманить тебя в департамент тайн и не поддался бы на его уловку. И Сириусу не пришлось бы бросаться тебе на помощь. Вина за произошедшее лежит на мне, на мне одном.

Гарри продолжал держаться за дверную ручку, но не осознавал этого. Тяжело дыша, он смотрел на Думбльдора и слушал, но не понимал того, что он говорит.

— Сядь, — сказал Думбльдор. Это был не приказ, а просьба.

Гарри подумал, затем медленно пересек комнату, заваленную серебряными шестеренками и деревянными щепками, и сел у стола лицом к Думбльдору.

— Следует ли мне понимать вас так, — раздался слева от Гарри ленивый голос Пиния Нигеллия, — что мой праправнук — последний из Блэков — мертв?

— Да, Пиний, — кивнул Думбльдор.

— Не верю своим ушам, — бесцеремонно объявил Пиний.

Посмотрев на него, Гарри успел увидеть, как Пиний решительно покидает свой портрет. Судя по всему, отправился с визитом к другим портретам в доме на площади Мракэнтлен. Будет ходить по дому с картины на картину, звать Сириуса…

— Гарри, я просто обязан все тебе рассказать, — произнес Думбльдор. — Объяснить ошибки старого человека. Ибо теперь я вижу: в том, что касается тебя, все, что я сделал и чего не сделал, отмечено клеймом моего старения. Молодые не способны понять ход мыслей пожилых людей. Но пожилые люди обязаны помнить, как думают молодые… а я, похоже, стал забывать…

Солнце вставало; контур далеких гор был обведен яркой оранжевой линией, а над ней простиралось яркое, бесцветное небо. Луч света упал на Думбльдора, на серебристые брови и бороду, резче обозначил морщины.

— Пятнадцать лет назад, увидев шрам у тебя на лбу, — начал Думбльдор, — я уже догадывался, что это может значить. Я подозревал, что это символ вашей с Вольдемортом неразрывной связи.

— Все это вы уже говорили, профессор, — невежливо оборвал Гарри. Да, он груб. Ну и пусть. Ему теперь все равно.

— Да, — извиняющимся тоном подтвердил Думбльдор. — Да. Но, понимаешь… важно начать именно со шрама. Потому что, стоило тебе вернуться в колдовской мир, как стало ясно, что я прав. Шрам предупреждал тебя о том, что Вольдеморт рядом, или что он испытывает сильные эмоции.

— Знаю, — устало сказал Гарри.

— А когда Вольдеморт вернул себе свое тело и обрел полную силу, эта твоя способность — знать о его присутствии, пусть в другом обличье, и понимать его чувства, стала сильнее.

Гарри даже не дал себе труда кивнуть. Все это ему давно известно.

— Потом, не так давно, — продолжил Думбльдор, — я забеспокоился: вдруг Вольдеморт догадается о связи между вами? И действительно, однажды ты так глубоко проник в его сознание, что он почувствовал твое присутствие. Я, как ты понимаешь, имею в виду ту ночь, когда ты стал свидетелем нападения на мистера Уэсли.

— Да, Злей говорил, — пробормотал Гарри.

— Профессор Злей, Гарри, — негромко поправил Думбльдор. — А ты не задумывался, почему не я объяснил тебе это? Почему не я учил тебя окклуменции? Почему я так долго не смотрел на тебя?

Гарри поднял глаза. И поразился безмерной усталости и печали на лице Думбльдора.

— Да, — буркнул он. — Задумывался.

— Видишь ли, — опять заговорил Думбльдор, — я не сомневался: пройдет немного времени, и Вольдеморт сам захочет проникнуть в твое сознание. Я боялся невольно подтолкнуть его к этому: ведь стоило ему осознать, что наши отношения ближе, чем отношения директора и ученика — по крайней мере, так всегда было, — и он ухватился бы за возможность шпионить за мной с твоей помошью. Я боялся, что он попытается завладеть тобой. Гарри, я уверен, что был прав в своих опасениях. В тех редких случаях, когда мы виделись, мне казалось, что я вижу в твоих глазах его тень…

Гарри вспомнил, что чувствовал в те моменты, когда встречался глазами с Думбльдором, как в нем будто бы просыпалась змея, готовая нанести удар.

— При этом Вольдеморт — как он наглядно продемонстрировал сегодня — ставил себе целью не мое уничтожение. А твое. Завладев тобой сегодня, он рассчитывал, что я пожертвую тобой ради того, чтобы убить его. Так что, как видишь, отдаляясь от тебя, Гарри, я всего лишь хотел защитить тебя. Очередная старческая ошибка…

Он глубоко вздохнул. Но его слова словно текли через Гарри, не задевая его чувств. Несколько месяцев назад он был бы очень рад это узнать, но теперь все казалось бессмыслицей… По сравнению с зияющей пропастью у него в груди, с потерей Сириуса, ничто не имело значения…

— Сириус рассказывал, что в ту ночь, когда у тебя было видение о нападении на Артура Уэсли, ты почувствовал в себе Вольдеморта. Я сразу понял, что сбываются мои худшие опасения: Вольдеморт догадался, что может использовать тебя в своих целях. В попытке защитить твое сознание я организовал занятия окклуменцией с профессором Злеем.

Он сделал паузу. Гарри следил за солнечным лучом, который медленно скользил по полированной поверхности письменного стола, подсвечивая серебряную чернильницу и красивое малиновое перо. Портреты давно проснулись и внимательнейшим образом слушали Думбльдора; до Гарри доносился шорох роб, легчайшее покашливание. Пиний Нигеллий пока не возвращался…

— Профессор Злей выяснил, — возобновил свою речь Думбльдор, — что тебе много месяцев подряд снилась дверь, ведущая в департамент тайн. С тех пор, как Вольдеморт вновь обрел свое тело, им владело желание услышать пророчество, и он постоянно думал об этой двери. Естественно, думал о ней и ты, хотя и не понимал, почему.

— Затем ты увидел, как Гадвуд, который до своего ареста работал в департаменте тайн, рассказывает Вольдеморту то, о чем мы и так знали: что пророчества, хранящиеся в министерстве магии, находятся под очень надежной охраной и что взять их в руки без ущерба для себя могут только те, к кому они относятся. То есть, Вольдеморт должен был либо сам идти в министерство, что было для него очень опасно — либо заставить тебя пойти туда вместо него. И тогда задача овладеть окклуменцией приобрела для тебя первостепенное значение.

— А я этого не сделал, — пробормотал Гарри. Он сказал это вслух, надеясь снять с души тяжесть: ведь должно же признание облегчить страшную боль, сковавшую сердце? — Я не занимался, не старался, я мог бы прекратить эти сны, Гермиона все время говорила… Если бы я занимался, он не смог бы мне показать, куда идти и… Сириус бы не… он бы не…

Слова рвались наружу: было необходимо объяснить, оправдаться…

— Я пытался проверить, где Сириус, я пошел в кабинет Кхембридж и из камина поговорил со Шкверчком, он сказал, что Сириуса нет дома!

— Шкверчок солгал, — спокойно объяснил Думбльдор. — Ты не его хозяин, так что ему даже не пришлось себя наказывать. Его целью было отправить тебя в министерство магии.

— Он… послал меня туда специально?

— Да. Боюсь, Шкверчок давно служил двум господам.

— Но как? — непонимающе спросил Гарри. — Он много лет не выходил из дома.

— Незадолго до Рождества Сириус предоставил Шкверчку благоприятную возможность, — сказал Думбльдор, — велев «выйти вон». Шкверчок решил воспринять эти слова буквально — как приказ покинуть дом. И отправился к единственной представительнице семьи Блэков, к которой испытывал уважение — к кузине Сириуса, Нарциссе, сестре Беллатрикс и супруге Люциуса Малфоя.

— Откуда вы знаете? — Сердце выскакивало из груди; тошнило. Гарри вспомнилось, каким подозрительным показалось ему отсутствие Шкверчка после Рождества, вспомнилось, как эльфа нашли на чердаке…

— Шкверчок вчера сам сказал мне об этом, — ответил Думбльдор. — Видишь ли, профессор Злей, услышав твое шифрованное сообщение, сразу понял, что у тебя было видение. Как и ты, он попробовал связаться с Сириусом. Следует заметить, что члены Ордена Феникса располагают более надежными средствами коммуникации, нежели камин в кабинете Долорес Кхембридж. Профессор Злей нашел Сириуса дома — живым и здоровым.

— Но, когда ты не вернулся из леса, куда вы с Долорес Кхембридж отправились, профессор Злей начал опасаться: вдруг ты продолжаешь считать, что Сириус захвачен лордом Вольдемортом. О чем немедленно известил некоторых представителей Ордена.

Думбльдор тяжело вздохнул и продолжил:

— Аластор Хмури, Нимфадора Бомс, Кинсли Кандальер и Рэм Люпин в тот момент находились в штаб-квартире на площади Мракэнтлен. Они приняли решение отправиться к тебе на помощь. Профессор Злей потребовал, чтобы Сириус оставался дома — кто-то так или иначе должен был сообщить мне о случившемся, а моего появления ожидали с минуты на минуту. Сам же профессор Злей намеревался искать тебя в лесу.

— Но Сириус не захотел оставаться дома и рассказ о произошедшем перепоручил Шкверчку. Они отправились в министерство, я в скором времени прибыл на площадь Мракэнтлен, и домовый эльф, надрываясь от смеха, рассказал, куда пошел Сириус.

— Надрываясь от смеха? — без выражения повторил Гарри.

— Да, — подтвердил Думбльдор. — Понимаешь, Шкверчок, в общем-то, не мог нас выдать. Он не является Хранителем Секрета Ордена и не имел возможности сообщить Малфоям адрес штаб-квартиры или те планы Ордена, которые ему было запрещено выдавать. Особые чары его народа не позволяли Шкверчку ослушаться прямого приказа господина. Но он передал Нарциссе сведения, которые Сириус не считал нужным скрывать, но которые оказались чрезвычайно важны для Вольдеморта.

— Какие? — спросил Гарри.

— Что ты — самое дорогое ему существо, — тихо сказал Думбльдор. — Что ты считаешь Сириуса если не отцом, то братом. Вольдеморту было известно, что Сириус — член Ордена, а ты знаешь, где он скрывается, но после рассказанного Шкверчком он понял, что ради тебя Сириус пойдет на все.

Холодными, онемевшими губами Гарри выговорил:

— Значит… когда я вчера спросил у Шкверчка, дома ли Сириус…

— Малфои — разумеется, по приказу Вольдеморта — велели эльфу найти способ не подпускать Сириуса к камину после того, как у тебя будет видение, чтобы, если ты решишь проверить, дома ли он, Шкверчок мог бы сделать вид, что нет. Вчера Шкверчок ранил Конькура — Сириусу пришлось ухаживать за ним, и когда ты появился в камине, он был наверху.

В легких Гарри почти не осталось воздуха; он дышал часто, прерывисто.

— Шкверчок рассказывал об этом… и смеялся? — прохрипел он.

— Он не хотел говорить, — ответил Думбльдор. — Но я довольно неплохой легалиментор и знаю, когда мне лгут. И, прежде чем отправиться в департамент тайн, я… убедил его все рассказать.

— А Гермиона, — прошептал Гарри, и его холодные руки, лежавшие на коленях, непроизвольно сжались в кулаки, — все твердила, чтобы мы были с ним повежливее…

— И была права, Гарри, — сказал Думбльдор. — Когда мы решили организовать штаб-квартиру в доме Сириуса, я предупреждал его, что к Шкверчку следует относиться с уважением. Я также предупредил, что Шкверчок может оказаться опасен для нас. Однако, Сириус не прислушался к моим словам, он не верил, что чувства Шкверчка могут быть столь же сильны, как и человеческие…

— Не смейте… говорить… о Сириусе… в таком… тоне… — дыхание Гарри прерывалось, и он не мог нормально говорить, но утихнувший было гнев вспыхнул вновь: он не позволит критиковать Сириуса. — Шкверчок… лживая… скотина… он заслуживает…

— Гарри, Шкверчок таков, каким его сделали колдуны, — отвечал Думбльдор. — И он так же достоин жалости, как и твой друг Добби. Шкверчку приходилось исполнять приказания Сириуса, последнего члена семьи, которой эльф служил. Но он не был по-настоящему предан Сириусу. Каковы бы ни были недостатки Шкверчка, нельзя не признать, что Сириус не пытался облегчить ему жизнь…

— НЕ СМЕЙТЕ ТАК ГОВОРИТЬ О СИРИУСЕ! — заорал Гарри.

Он вскочил, готовый броситься на Думбльдора — как можно до такой степени не понимать Сириуса! Он был очень храбрый и так страдал…

— А Злей? — в ярости выпалил Гарри. — О нем забыли? Когда я сказал, что Сириус у Вольдеморта, он только усмехнулся мне в лицо… как всегда, впрочем…

— Гарри, ты прекрасно знаешь, что при Долорес Кхембридж профессор Злей не мог вести себя иначе, — веско сказал Думбльдор, — однако, как я уже говорил, он сразу передал твое сообщение членам Ордена. Кроме того, когда ты не вернулся из леса, именно он догадался, куда ты мог отправиться. И именно он дал профессору Кхембридж фальшивый признавалиум, когда она хотела заставить тебя выдать местонахождение Сириуса.

Гарри не слушал. Ему доставляло зверское наслаждение обвинять Злея — казалось, так он снимает с себя часть вины, поэтому Думбльдор обязан был с ним соглашаться.

— Злей… Злей… издевался над Сириусом за то, что он сидит дома… выставил его трусом…

— Сириус был достаточно взрослым и умным, чтобы не обращать внимания на глупые выходки, — заметил Думбльдор.

— Злей отказался давать мне уроки окклуменции! — зарычал Гарри. — Он выкинул меня из своего кабинета!

— Знаю, — тяжко вздохнул Думбльдор. — С моей стороны было большой ошибкой, что я не стал учить тебя сам… хотя в тот момент был уверен: нет ничего опаснее, чем открывать твое сознание Вольдеморту в моем присутствии…

— Злей все только ухудшил, после уроков шрам болел намного сильнее… — Гарри вспомнил, что думал по этому поводу Рон, и продолжал: — может, он как раз и хотел, чтобы Вольдеморту было легче проникнуть в мое…

— Я доверяю Злодеусу Злею, — отрезал Думбльдор. — Но я забыл — и это еще одна ошибка старого человека — что некоторые раны слишком глубоки и не могут затянуться. Я полагал, что профессор Злей забыл свои обиды на твоего отца…. Я ошибся.

— Но это нормально, да? — заорал Гарри, не обращая внимания на возмущенные лица и неодобрительное бормотание портретов. — Злею можно ненавидеть моего отца, зато Сириусу нельзя ненавидеть Шкверчка?

— Сириус не ненавидел Шкверчка, — ровным голосом отозвался Думбльдор. — Он не удостаивал его внимания. Равнодушие, пренебрежение могут оскорбить больше, чем откровенная неприязнь… Фонтан, разрушенный сегодня ночью, был построен на лжи. Мы, колдуны, слишком долго обижали тех, кто живет рядом с нами, плохо обращались с ними, и теперь должны пожинать плоды.

— ЗНАЧИТ, СИРИУС ПОЛУЧИЛ ПО ЗАСЛУГАМ, ДА? — истошно завопил Гарри.

— Этого я не говорил и не скажу никогда, — негромко ответил Думбльдор. — Сириус не был жесток, он хорошо относился к домовым эльфам вообще. Но он не любил Шкверчка, как живое напоминание об отчем доме, который ненавидел.

— Да, ненавидел! — надтреснуто воскликнул Гарри, развернулся и зашагал по комнате. Солнце ярко заливало все вокруг. Портреты внимательно следили за Гарри, который расхаживал по кабинету, ничего не видя перед собой. — Вы заперли его в ненавистном доме, вот почему он вчера с такой радостью ушел оттуда…

— Я хотел сохранить ему жизнь, — сказал Думбльдор.

— Людям не нравится, когда их запирают! — яростно повернулся к нему Гарри. — Прошлым летом вы так же поступили и со мной …

Думбльдор закрыл глаза и спрятал лицо в ладонях. Но этот нехарактерный для него жест, в котором так ясно выразилась предельная усталость, или печаль, или что-то подобное, не смягчил Гарри. Наоборот, теперь, когда Думбльдор выказал свою слабость, возмущение Гарри только усилилось. Нечего быть таким жалким, когда Гарри хочется злиться и кричать.

Думбльдор убрал руки от лица и посмотрел на Гарри сквозь свои необычные очки.

— Пришло время, Гарри, — произнес он, — рассказать тебе то, что я должен был рассказать еще пять лет назад. Пожалуйста, сядь. Я расскажу все. И прошу только об одном — проявить терпение. Ты еще сможешь выразить свой гнев — сделать все что захочешь — когда я закончу. Я не стану тебя останавливать.

Гарри некоторое время сверлил его ненавидящим взглядом, затем с размаху бросился в кресло перед письменным столом.

Думбльдор помедлил, глядя в окно, на залитый солнцем двор, потом повернулся к Гарри и сказал:

— Пять лет назад, Гарри, ты приехал в «Хогварц», целый и невредимый, что полностью соответствовало моим планам. Хорошо, пусть не совсем невредимый. Ты страдал. Оставляя тебя на пороге дома твоих дяди и тети, я заранее знал, что так будет. Знал, что тебя ждут десять мрачных, трудных лет.

Он сделал паузу. Гарри молчал.

— Ты с полным правом можешь спросить, почему я так поступил. Почему не отдал тебя в колдовскую семью? Многие были бы счастливы тебя принять, почли бы за честь воспитывать как родного сына.

— Отвечу: я сделал это для сохранения твоей жизни. Тебе грозила страшная опасность, но никто, кроме меня, не понимал этого в полной мере. Хотя после исчезновения Вольдеморта прошло всего несколько часов, и его приспешники — из которых многие столь же страшны, как и господин — были еще в силе, полны злобы и отчаянного желания мстить. Это и повлияло на мое решение относительно предстоящих десяти лет. Верил ли я, что Вольдеморт исчез навсегда? Нет. Я знал, он вернется, через десять, двадцать, может быть, пятьдесят лет. Я был уверен в этом, как и в том — я слишком хорошо его изучил — что он не успокоится, пока не убьет тебя.

— Мне было известно, что познаниями в области магии с Вольдемортом не может сравниться никто из колдунов. Я знал: если он снова наберет полную силу, его не остановят даже самые сложные защитные заклинания.

— Но мне были известны и его слабые стороны. Что и утвердило меня в моем решении. Тебе предстояло находиться под защитой древней магии, которую он презирает и, вследствие этого, недооценивает — к собственному несчастью. Как мы знаем, твоя мать умерла, чтобы спасти тебя, и тем самым окружила тебя защитой, которая действует и по сей день. Вольдеморт этого не ожидал. А я доверился магии крови и отдал тебя родной сестре твоей матери, единственной ее родственнице.

— Она меня не любит, — вмешался Гарри. — Ей наплевать…

— Но она приняла тебя, — оборвал Думбльдор. — Пусть неохотно, с возмущением, но приняла. И этим как бы поставила печать, окончательно закрепила заклятие, которое я наложил на тебя. Жертва, принесенная твоей матерью, сделала узы крови сильнейшей защитой, которую я мог тебе дать.

— Я все-таки не…

— Пока ты можешь называть своим домом место, где живет женщина, в чьих жилах течет та же кровь, что и у твоей матери, Вольдеморт не способен причинить тебе вред. Он пролил кровь Лили, но она течет в тебе и в ее сестре. Узы родства — твое прибежище. Пусть ты бываешь там всего раз в год, но пока ты можешь считать их дом своим, пока ты там, он не смеет тебя тронуть. Твоя тетя об этом знает. Я все объяснил в письме, которое оставил рядом с тобой на ее пороге. Ей известно, что, предоставляя тебе кров, она в течение пятнадцати лет помогала тебе выжить.

— Подождите, — сказал Гарри. — Постойте.

Он, не сводя глаз с Думбльдора, ровнее сел в кресле.

— Это вы тогда прислали Вопиллер. Вы велели вспомнить… это был ваш голос…

— Я решил, — Думбльдор чуть заметно кивнул, — что неплохо бы напомнить о нашем договоре, который она фактически подписала, приняв тебя в свой дом. Мне подумалось, что нападение дементоров живо напомнит ей об опасностях, сопряженных с твоим воспитанием.

— Так и было, — подтвердил Гарри. — Правда… вспомнил скорее дядя. Он хотел выставить меня из дома, но после Вопиллера она сказала, что я… должен остаться.

Некоторое время Гарри смотрел в пол, затем пробормотал:

— Но какое отношение это имеет к…

Но так и не смог себя заставить произнести имя Сириуса.

— Так вот, пять лет назад, — будто не слыша, заговорил Думбльдор, — ты прибыл в «Хогварц», пусть не такой счастливый и упитанный, как мне бы хотелось, но в то же время живой и здоровый. Ты не был избалованным маменькиным сынком, нет, ты был настолько обычным ребенком, насколько можно было ожидать, учитывая обстоятельства. Казалось, все подтверждало, что я поступил правильно.

— Но потом… мы оба прекрасно помним, что произошло, когда ты был в первом классе. Испытания, которые встали на твоем пути, ты встретил достойно. Скоро — гораздо раньше, чем я предполагал — ты лицом к лицу столкнулся с Вольдемортом. И на этот раз тебе удалось не просто выжить — ты отсрочил его возвращение. Ты победил в сражении, выдержать которое под силу не всякому взрослому. Не могу выразить, как я тобой … гордился.

— И все же в моих гениальных планах относительно тебя было слабое место, — продолжал Думбльдор. — Уже тогда я понимал, что это может все разрушить. Но я был полон решимости исполнить задуманное и сказал себе, что не допущу подобного. Все зависело только от меня, но было необходимо проявлять твердость. И вот когда ты, обессилевший после битвы с Вольдемортом, лежал в больнице, пришло мое первое испытание.

— Я не понимаю, о чем вы, — сказал Гарри.

— Помнишь, ты тогда спросил, почему Вольдеморт пытался убить тебя еще младенцем?

Гарри кивнул.

— Следовало ли мне все рассказать уже тогда?

Гарри, напряженно глядя в голубые глаза Думбльдора, молчал, но его сердце опять забилось часто-часто.

— Ты еще не понял, в чем это слабое место, о котором я говорил? Нет… Наверное, нет. Что ж. Если помнишь, я решил не отвечать. Одиннадцать лет, сказал я себе, он слишком мал, чтобы знать правду. Я не думал ничего ему рассказывать в одиннадцать! В столь юном возрасте? Нет, невозможно!

— Уже тогда мне следовало распознать опасность. Не знаю, почему меня не очень встревожило, что ты так рано задал вопрос, на который, как я знал, в один прекрасный день придется дать ужасный ответ? Мне следовало лучше разобраться в себе и понять: я слишком обрадовался отсрочке, тому, что пока можно ничего не говорить… Ты был так мал — слишком мал.

— Ты перешел во второй класс. И опять тебя ждали испытания, которые по плечу не всякому взрослому, и ты опять превзошел самые смелые мои ожидания. И ты уже не спрашивал, почему Вольдеморт оставил на тебе отметину. Да, мы говорили о твоем шраме … и близко, очень близко подошли к роковому вопросу. Почему же я не рассказал тебе всего?

— Потому, что тогда мне подумалось: чем двенадцать лучше одиннадцати? И я снова решил отложить разговор, отпустил тебя, окровавленного, изнуренного, но такого счастливого. Если подспудно меня и грызла совесть, что нужно, нужно было тебе сказать, то она быстро умолкла. Ты все еще был слишком юн, и я не нашел в себе сил испортить твое торжество…

— Теперь понимаешь, Гарри? Видишь слабое место моего великолепного плана? Я попал в ловушку, которую предвидел и которой мог избежать, обязан был избежать.

— Я не…

— Я слишком тебя любил, — просто сказал Думбльдор. — Твое счастье и спокойствие заботили меня куда больше всего остального, я позволил себе на время забыть и о страшной правде и о своих намерениях. Я больше боялся за тебя, чем за тех абстрактных людей, которые могут погибнуть в случае провала моих планов. Другими словами, я вел себя так, как и ожидает Вольдеморт от нас, дураков, способных любить.

— Могло ли быть иначе? Осмелюсь утверждать, что всякий, кто следил бы за твоей жизнью так же пристально, как я — намного более пристально, чем ты можешь себе представить — непременно захотел бы избавить тебя от новых страданий, ведь на твою долю и так выпало больше чем достаточно. Какое мне дело до гибели сотен безымянных, безликих людей в неопределенном будущем, если здесь и сейчас ты можешь быть жив, здоров и счастлив? Я никогда не думал, что столкнусь с подобным.

— Далее. Третий класс. Я издалека наблюдал, как ты учился не бояться дементоров, как нашел Сириуса, узнал, кто он, спас его. Следовало ли сказать правду тогда, когда ты столь героически помог своему крестному отцу скрыться от представителей министерства? Тебе было тринадцать, у меня почти не оставалось оправданий… Возможно, ты и был еще юн, но давно доказал свою исключительность. Моя совесть была неспокойна, Гарри. Я понимал: пора…

— Но в прошлом году, когда ты вышел из лабиринта… ты видел смерть Седрика, чуть не погиб сам… и я опять не решился, несмотря на то, что слишком хорошо понимал — теперь, когда Вольдеморт вернулся, я просто обязан рассказать всю правду. А вчера я вдруг осознал: ты давно готов к тому, чтобы узнать то, что я столько времени скрывал, готов к этой тяжкой ноше. Моей нерешительности есть лишь одно оправдание: тебе выпало столько испытаний, что я не мог добавить к ним еще одно — самое тяжелое.

Гарри ждал, но Думбльдор медлил.

— Я все равно не понимаю…

— Вольдеморт хотел убить тебя в младенческом возрасте из-за пророчества, которое было сделано незадолго до твоего рождения. Он знал, что оно существует, но представления не имел, в чем его суть, и убивать тебя отправился в уверенности, что действует в соответствии с предсказанием. Но, к несчастью для самого себя, понял, что ошибался — проклятье не убило тебя, но отрикошетило и ударило по нему. Поэтому, вернувшись в свое тело, он твердо решил выяснить, что гласит пророчество. Его решимость подогревало то, что ты поразительным образом избежал гибели при столкновении с ним. Он хотел знать, как тебя уничтожить. Это и есть оружие, которое он столь упорно искал с момента своего возвращения.

Солнце взошло высоко, и все вокруг купалось в его лучах. Стекла шкафа, где хранился меч Годрика Гриффиндора, казались белыми, непрозрачными; на полу серебристыми дождевыми каплями сверкали обломки раскиданных инструментов. За спиной Гарри в своем пепельном гнезде тихо курлыкал малыш Янгус.

— Пророчество разбилось, — без выражения сказал Гарри. — Я тащил Невилля по ступеням… там… в комнате, где арка… его роба порвалась, и оно выпало…

— Выпала запись, хранившаяся в департаменте тайн. Но пророчество было адресовано некоему лицу, которое прекрасно его помнит.

— А кто это? — спросил Гарри. Но он уже знал ответ.

— Я, — ответил Думбльдор. — Это произошло шестнадцать лет назад, холодным, дождливым вечером, в гостиничном номере при «Башке Борова». Я пошел туда на встречу с претенденткой на должность преподавателя прорицаний, хотя, вообще говоря, не хотел оставлять этот предмет в программе. Но претендентка оказалась праправнучкой одной очень знаменитой и очень одаренной прорицательницы, и я считал, что хотя бы из вежливости должен с ней встретиться. Она разочаровала меня — я не обнаружил и следа дарования. Со всей возможной любезностью я отказал ей и повернулся, чтобы уйти.

Думбльдор встал, прошел к черному шкафу, рядом с которым стоял шест Янгуса. Наклонился, снял крючок и вытащил полую каменную чашу с выгравированными по краям рунами — ту самую, что показала Гарри, как его отец издевался над Злеем. Потом вернулся к столу, поставил дубльдум, поднес к виску палочку. Извлек из головы серебристую паутинку мысли, поместил в чашу. Сел за стол и задумчиво уставился на клубящиеся в дубльдуме мысли. Затем, со вздохом, легонько коснулся их кончиком волшебной палочки.

Над чашей встала фигура, укутанная в многочисленные шали, в очках, увеличивавших глаза до невероятных размеров, и начала медленно вращаться. Ноги ее при этом оставались в чаше. Потом Сибилла Трелани заговорила, не обычным своим загадочным, загробным голосом, а грубо, хрипло — на памяти Гарри так однажды уже было.

— Близится тот, кто сумеет победить Черного лорда… он будет рожден на исходе седьмого месяца теми, кто трижды бросал ему вызов… Черный лорд отметит его как равного себе… но ему дарована сила, о которой неведомо Черному лорду… один из них умрет от руки другого, выжить в схватке суждено лишь одному… тот, кто сумеет победить Черного лорда, родится на исходе седьмого месяца…

Медленно вращавшаяся Трелани тихо опустилась и растворилась в клубящемся веществе.

В кабинете стояло гробовое молчание. Ни профессор Думбльдор, ни Гарри, ни портреты не издавали ни звука. Даже Янгус затих.

— Профессор Думбльдор? — еле слышно позвал Гарри: Думбльдор, не отрывая глаз от дубльдума, погрузился в глубокие раздумья. — Это… это значит… что это значит?

— Это значит, — ответил Думбльдор, — что примерно шестнадцать лет назад, в конце июля, родился некто, у кого есть шанс убить лорда Вольдеморта. А до этого родители мальчика трижды бросали Вольдеморту вызов.

Гарри показалось, что над его головой вот-вот сомкнется черная пучина. Снова стало трудно дышать.

— То есть, это… я?

Думбльдор внимательно посмотрел на него сквозь очки.

— Знаешь, что странно, Гарри, — очень тихо заговорил он. — Пророчество Сибиллы могло касаться вовсе не тебя. В том году в конце июля родилось двое детей. Родители обоих были членами Ордена Феникса, причем и те и другие трижды чудом избежали гибели от рук Вольдеморта. Один из мальчиков, разумеется, ты. Второй — Невилль Длиннопопп.

— Но тогда… почему на пророчестве мое имя, а не Невилля?

— Официальная запись была изменена примерно через год после нападения на тебя Вольдеморта, — пояснил Думбльдор. — Хранителю Зала Пророчеств дело показалось очевидным. Он был уверен: Вольдеморт хотел убить именно тебя, потому что твердо знал, о ком говорится в пророчестве.

— То есть… это могу быть и не я? — спросил Гарри.

— Боюсь, теперь уже нет сомнений, что это ты, — проговорил Думбльдор. Было видно, что каждое слово дается ему с огромным трудом.

— Но вы сказали… Невилль тоже родился в конце июля… и его мама с папой…

— Ты забываешь о второй части пророчества… То, что Вольдеморт сам отметит этого мальчика как равного себе. Он это сделал, Гарри. Он выбрал тебя, а не Невилля, и отметил шрамом, который стал и твоим благословением, и твоим проклятием.

— Но он мог выбрать не того! — воскликнул Гарри. — Отметить неправильно!

— Он выбрал ребенка, который, по его мнению, представлял большую опасность, — сказал Думбльдор. — Кстати, заметь: он выбрал не чистокровного колдуна — а только такие, в соответствии с его воззрениями, достойны существовать в нашем мире. Вольдеморт выбрал полукровку, такого же, как он сам. Еще не зная тебя, он видел в тебе себя. Но не убил, как хотел, а лишь отметил шрамом, подарил тебе силу, будущее. И ты не один, а уже четыре раза ускользал от него — это не удалось ни твоим родителям, ни родителям Невилля.

— Но зачем он это сделал? — спросил Гарри. Все его тело онемело, заледенело. — Зачем было пытаться убить меня тогда? Надо было подождать, когда мы с Невиллем станем постарше, и посмотреть, кто окажется более опасным, его и убить…

— Пожалуй, с практической точки зрения это было бы разумнее, — согласился Думбльдор, — но Вольдеморт не все знал о пророчестве. В гостинице при «Башке борова», которую Сибилла Трелани выбрала из-за дешевизны, всегда проживала более, скажем так, занятная клиентура, чем в «Трех метлах». В чем ты и твои друзья, да и я сам тоже, убедились ценою больших неприятностей. Я, разумеется, знал, что это не место для приватной беседы. Но, назначая там встречу с Сибиллой Трелани, я никак не предполагал, что услышу нечто достойное постороннего внимания. Моей — нашей — единственной удачей было то, что подслушивающего обнаружили в самом начале пророчества и вышвырнули вон из гостиницы.

— Так что он слышал только…?

— Начало, ту часть, где предсказывается рождение мальчика в конце июля и то, что его родители трижды бросали вызов Вольдеморту. Таким образом, Вольдеморт не мог знать, что, попытавшись убить тебя, рискует передать тебе свою силу, отметить как равного. Поэтому ему не пришло в голову, что, возможно, следует подождать и выяснить побольше. Он не знал, что ты будешь обладать силой, о которой ему неведомо…

— Но я ей не обладаю! — сдавленно закричал Гарри. — У меня нет ничего такого, чего не было бы у него, я не умею сражаться так, как он сегодня, не могу завладевать людьми, не могу… убивать…

— В департаменте тайн есть комната, — перебил Думбльдор, — ее всегда держат закрытой. Там хранится некая сила, более чудесная и одновременно более страшная, чем смерть, человеческий интеллект или природные стихии. Это, вероятно, самое загадочное из того, что там изучают. Сила, которая хранится в той комнате и которая дана тебе в таком количестве, совершенно неподвластна Вольдеморту. Эта сила заставила тебя броситься на помощь Сириусу. Она же не дала Вольдеморту завладеть тобой — в тебе так много того, что он презирает. В конечном итоге, оказалось неважно, что ты не умеешь блокировать сознание. Тебя спасло твое сердце.

Гарри закрыл глаза. Если бы он не бросился спасать Сириуса, тот был бы жив… И, больше для того, чтобы не думать о Сириусе, Гарри спросил, не слишком интересуясь ответом:

— А в конце пророчества… там что-то такое… выжить в схватке…

— …суждено лишь одному, — сказал Думбльдор.

— То есть, — произнес Гарри, страшась своих слов и постепенно погружаясь в пучину отчаяния, — это означает, что… один из нас… в конце концов… должен убить другого?

— Да, — кивнул Думбльдор.

Долгое время они молчали. Откуда-то далеко, из-за стен кабинета, доносился шум голосов — видимо, школьники уже шли в Большой зал на завтрак. Поразительно, что в мире остались люди, которые хотят есть, смеются, которые не знают и не переживают, что Сириус Блэк навсегда ушел из этого мира. Частью сознания Гарри еще верил: отдерни он завесу, и навстречу шагнул бы Сириус со своим обычным, похожим на лай, смешком… Но, несмотря на это, Сириус уже был чем-то очень-очень далеким…

— Гарри, я хочу еще кое-что объяснить, — неуверенно пробормотал Думбльдор. — Ты, наверно, недоумевал, почему я не назначил тебя старостой? Должен признаться… я решил… что на тебе и так лежит слишком большая ответственность.

Гарри поднял глаза и увидел, что по щеке Думбльдора стекает слеза.

3 мая 2010, 16:21

Кевин Кураньи: «Покинуть стадион во время матча с Россией было большой ошибкой с моей стороны»

Нападающий «Шальке» Кевин Кураньи прокомментировал решение главного тренера сборной Германии Йоахима Лева не брать его на чемпионат мира.

«Как и любой футболист, я с детства мечтал играть на чемпионате мира. Второй раз подряд эта мечта разрушена. Мне грустно после такого решения главного тренера.

В течение сезона я показывал свою лучшую игру. Знаю, что покинуть стадион в перерыве во время отборочного матча с Россией было большой ошибкой с моей стороны. Я извинился за это публично и в личной беседе. Я доказал свою состоятельность на поле. К сожалению, этого оказалось недостаточно. Главный тренер национальной сборной принял решение, которое я принимаю и уважаю. Конечно, я желаю тренеру и команде всего самого наилучшего в ЮАР», – цитирует Кураньи его официальный сайт.

Напомним, что Юрген Клинсманн также не взял Кевина Кураньи в сборную на ЧМ-2006.

Читайте новости футбола в любимой соцсети

Первая биография Торквато Тассо была написана его другом Джамбаттистой Мансо и опубликована в 1634 году в Риме. Конечно, ее нельзя воспринимать как абсолютно достоверный источник сведений о жизни поэта, как образцовую биографию из серии ЖЗЛ: Мансо, подобно Джорджо Вазари, многое допридумывает и часто вольно трактует факты. Он писал не биографию, а житие, он создавал легенду. Так, именно он первым написал о несчастной неразделенной любви Тассо к сестре феррарского герцога Леоноре,  которая стала одним из основных элементов мифа о Тассо и никаких подтверждений которой исследователи не нашли. Также – здесь опять уместно сравнение с Вазари – Мансо выстраивал свой текст согласно принятым в его время правилам создания подобных жизнеописаний. Но многое рассказано им верно, и более того, рассказано с искренней любовью к поэту. Пусть Тассо предстает в этом тексте как своеобразный мифологический персонаж, но, все же, он предстает в нем живым, таким, каким он запомнился автору.

Буду потихоньку переводить и, надеюсь, осилю целиком. А вот пока I глава из второй книги «Жизни Торквато Тассо».

Джамбаттиста Мансо

Жизнь Торквато Тассо

Книга вторая

Глава I

Понимаю, что после того, как я рассказал историю рождения, жизни и смерти Торквато Тассо, читатель попросит меня добавить сведения сначала о его облике, затем о душевных качествах и привычках, и, наконец, о совершенстве его ума, а также о многих вещах, им замечательно написанных и сказанных. 

Итак, Тассо был высокого роста, и среди крупных людей его можно было отнести к тем, кто наиболее соразмерно сложен. У него была здоровая белая кожа, но до учебы и странствий, а из-за жизненных невзгод и недомоганий она приобрела болезненную бледность. Цвет волос и бороды был между коричневым и светло-русым, причем волосы, тонкие, прямые, мягкие, были немного темнее, а борода – светлее; у него было большая голова, вытянутая от лба к задней части (которую греки называют затылком), но посередине, под обоими висками, скорее сужающаяся, чем круглая, лоб был широкий и квадратный, до середины его спадали волосы, но в позднем возрасте у поэта появились залысины; брови были полукруглые, черные, редкие, и под ними большие глаза, соразмерные пропорциям головы, круглые, но чуть вытянутые в уголках, с крупными зрачками, живого небесно-голубого цвета, подобные глазам Паллады, описанным Гомером, с подвижным, тяжелым взглядом, словно бегущим за движением мысли, часто возносящейся к небесным предметам; уши были среднего размера, щеки скорее вытянутые, чем круглые, бледные не только из-за недомоганий, но и из-за естественной склонности поэта к бледности, нос большой, нависающий над устами, с большими ноздрями; губы тонкие и бледные; зубы белые, широкие; голос ясный, звучный и тяжелевший, когда он заканчивал говорить; язык подвижный, но речь его была скорее медленной, чем быстрой, и он имел привычку повторять последние слова; он смеялся нечасто и негромко, словно рассеянно; подбородок имел квадратный, бороду густую, цветом похожую на каштановую скорлупу, шею ни толстую, ни тонкую, которая высоко держала голову, грудь и плечи широкие, руки длинные, нервные, ловкие, ладони довольно большие, но худые и изящные, пальцы гибкие; ноги и стопы длинные и плотные, но скорее мускулистые, чем мясистые; то же можно сказать и о торсе; и поскольку его плотность была соразмерна высоте, поэт казался даже немного худощавым. Он был таким ловким, что достойно для такого человека, как он, справлялся с рыцарскими упражнениями, так, что лишь немногим ему приходилось завидовать в умении состязаться и ездить на лошади; делал он подобные вещи с большим умением и изяществом, так что в нем можно было заметить природную живость, подобную той, что наблюдается в животных; по этой причине во время публичных выступлений, которые он часто давал в различных академиях и в присутствии знатных господ, еще более чудесными казались слушателям произносимые им вещи благодаря тому, как изящно он говорил о них; может быть, так как ум его постоянно удерживал в голове множество сущностей и понятий, часть их проникала и в тело, имея возможность двигать его; тем не менее, во всех своих движениях, и даже ничего не делая, с самой первой нашей встречи являл он мужественную красоту и привлекательность, особенно красиво было его лицо, в котором было столько величия, что его замечал каждый, смотревший на него, даже не зная о других его достоинствах, и один лишь вид поэта внушал глубочайшее уважение. 

Но совершенство его души намного превзошло его телесную красоту; ибо привычки и добродетели его были истинно сократическими, которые столько же обуздывали пылкие чувства и защищали от несдержанности, сколько сообразовывали его ум с благоразумием, а волю с пониманием справедливости. По отношению к себе, к старшим и ко всем вообще, он всегда был столь принципиально честным, что никогда ни в его поступках, ни в речах не было ничего такого, что другим могло бы показаться противоречащим рассудительности; более того, из столь плодородного корня распустились обильные ростки смирения, послушания, искренности, дружелюбия, обходительности, благожелательности и столь великой щедрости, что она превзошла даже его благородство. Еще ребенком, как только речь и тело его стали ему послушны, он безупречно исполнял веления старших, никогда, даже в самом нежном возрасте, не давая ни родителям, ни представителям власти, ни учителям повода наказать или побранить его. В возрасте девяти лет он, повинуясь воле отца, оставил сладостные объятия любимой матери и уют милой родины и родительского дома, подвергнув себя вечному изгнанию и бесчисленным странствиям. В начале юности, когда другие часто ко всему и всем высказывают пренебрежение, он, даже в отсутствии родных, послушно следовал наставлениям Маурицио Катанео в Риме, на чье попечение его оставил отец. Затем по указанию отца он отправился в Ломбардию, где, превозмогая усердием сыновнего послушания свою природную наклонность, потратил годы, изучая право, тогда как его собственный гений устремлял его к поэзии.

Кроме того, он стал знатоком философии, которую также изучил в Падуе и Болонье, так что позднее, при дворе герцога Альфонсо в Ферраре, по своим поступкам казался скорее убеленным сединами мудрецом, чем юным ученым или придворным. Впоследствии заключенный в темницу из-за драки, случившейся в Ферраре, он не забыл ничего из того, что знал; и несмотря на то что его спровоцировали и вызвали на бой, он добровольно подвергся заточению в тюрьму, хотя и бежал из нее, имея все основания бояться несправедливой смерти, сознавая, что справедливость обязывает сохранять собственную жизнь, что он, невиновный, и доказал в своем трактате «О доблести», сравнивая свое заточение с заточением Сократа. Вскоре, получив в письме мадонны Леоноры д’Эсте заверения в безопасности в случае возвращения, он пожелал, ввиду того что он уже спас свою жизнь, выполнив обязательство перед справедливостью, в будущем также выполнить свои обязательства перед законом и волей Альфонсо и вернуться из долгого, вынужденного странствия в добровольное уединение тюрьмы.

Подобная любовь к справедливости, как всегда она делала Торквато послушным старшим и почтительным по отношению к законам, так и делала его неумолимым последователем истины, до такой степени, что никогда в его речи нельзя было найти ложь и никогда не приходилось его душе приукрашивать, изображать или укрывать правду. Когда случился тот спор, во время которого им были ранены двое напавших на него, герцог приказал держать его под стражей; адвокат, его друг, сказал ему, что его дело будет рассмотрено в суде, и советовал ему, как следует отвечать на вопросы; и Торквато ответил ему, что эти ответы противоречат истине. «Да – сказал адвокат, – но нужно говорить так, чтобы избежать наказания». «А каким будет наказание?» – уточнил Торквато. На что адвокат промолвил: «Наказанием будет смерть». «Что ж, – ответил Тассо, – не лучше ли умереть, чем произнести ложь?». Вот сколь правдивой была его душа, далекая от всякой лжи, так что он предпочитал умереть, но не соврать; потому он часто утверждал, что одинаково почитает Бога и истину, поскольку Бог и есть истина; а после истины – дружбу, ибо она дочь истины. Таким образом, был он и верным почитателем священных законов дружбы, так что его поведение в отношении друзей было живым примером истинной дружбы, вот почему столь совершенно он сформулировал ее смысл в одном из своих Диалогов. И поскольку, со своей стороны, он был вернейшим другом, то терпеливо переносил предательства друзей и страдал более из-за вины, ими испытываемой, чем из-за собственного вреда, как он признавался, обращаясь к одному, предавшему его:

Вероломный, я все еще люблю тебя, хоть ты и предал меня,

и плачу из-за ранившего меня, а не из-за ран моих;

ибо твой проступок тяготит меня более, чем зло, причиненное мне.

И был Торквато не только верным и сострадательным по отношению к своим друзьям, но и очень приветливым и добрым со всяким; любой человек, подобный ему, столь же склонный к одиночеству по своему характеру и столь же часто прерываемый от занятий другими,  бежал бы от разговоров, а он был любезен с каждым и был готов в любое время прервать свое молчание и размышления и вести беседу на самые разные темы, будь то о литературе, или о других приятных вещах.

Более того, в компаниях, куда его приводил кто-то из друзей, почти не был заметен его тяжелый характер,  ибо он превозмогал меланхолию своего недомогания, и становился, как бы в это не было сложно поверить, веселым, остроумным и радостным, но не потому что переходил границы порядочности или позволял себе злословие, непримиримым врагом которого он был: никогда ни в его речах, ни в написанном его пером, ни по какой причине, ни ради шутки, ни ради красного словца, ни ради подстрекательства, не проскальзывало слово, которое было бы клеветой, или стыдило бы кого-то, или же могло бы принести кому-то вред. Пример воистину уникальный в наше время, особенно это касается поэтов,  ведь немногие из них могут быть любезными, не являясь при этом сплетниками и клеветниками. Но Торквато, благодаря его рвению к справедливости, нельзя было увидеть  нападающим на кого-то резкими словами, но, наоборот, он тут же был готов радоваться произведениям других и был самым щедрым в том, чтобы делиться благами, которыми обладал. Как бы малы не были его средства, он совершенно свободно дарил и одалживал всем деньги, и, когда у него оказывалось их больше, чем ему необходимо, тотчас же отдавал их бедным, а не находя таковых в городе, отправлялся в места содержания заключенных (которым он из-за воспоминаний о своем заточении очень сострадал) и делил свои деньги между ними. По этой причине ему казалось несправедливым и во вред другим удерживать то, что ему в данный момент не требовалось – как и тем, кто имеют обыкновение говорить: все блага фортуны должны быть общими, и богатые – всего лишь собственники, если только не станут помогать бедным. Поэтому лишь изредка он заботился о своем будущем, и когда ему случалось нуждаться в какой-то малости (так как родители еще в детстве научили его не страдать из-за отсутствия дорогих вещей и не заботиться о том, что чернь почитает благом), он запросто обращался к самым близким друзьям, обладавшим ею, но не так часто, как им это было бы приятно, а лишь при крайней необходимости. Вот так, согласно Аристотелю, являл он свою природную щедрость, обильно делясь тем, что имеет.

Среди самых верных его друзей, к которым он спокойно обращался, были братья Анджело и Паоло Грилли, как это видно по многим его письмам, и особенно по тем, в которых он просил у них изумруд, и это было самое большое, что он когда-либо просил у кого-то, и наименее необходимое, если только он не нужен был ему как лекарство, способное рассеять его застарелую меланхолию. В одном из писем к Паоло он писал: «Ах, если бы вам было в радость подарить мне изумруд, ибо я мечтаю о нем уже долгое время, но не могу сам исполнить это свое желание, или, скорее, прихоть; но не превзойдите щедрость государей, избыток которой я повидал в жизни, ибо в противном  случае мне придется отказаться от него столько же быстро, сколь, возможно, поспешно и дерзко я попросил его». А дону Анджело, в другом письме [писал]: «Но сначала должен приехать дон Базилио, через которого Ваше Преподобие сможет безопасно передать изумруд, тем доставив мне огромное удовольствие; ибо это мое многолетнее желание, которое сам я исполнить не в силах; столь малого я прошу у своей судьбы! Позже я напишу синьору Паоло, вашему брату, чтобы поблагодарить его, как должно, ибо чем незаметнее творятся благодеяния, тем усерднее должна сохраняться память о них в благодарной душе».  Вот так при необходимости Торквато имел обыкновение обращаться к самым надежным друзьям, а когда рядом никого не было (ибо к очень немногим он мог обратиться в случае нужды), перед тем попросить кого-то, кто не был его преданным другом, о том, что должно было ему помочь, он предпочитал отдать свои сочинения печатникам и получить от них какую-нибудь небольшую плату, как то можно прочитать во многих его письмах, написанных к [Джованни Баттисте] Лицинио, часто служившему ему в этом деле посредником.

Также часто случалось ему умерять чрезмерную щедрость друзей своей невероятной скромностью, или отказываясь от всего [даруемого], или принимая лишь часть его, которой было в полной мере достаточно, чтобы удовлетворить его потребности; так было даже во времена, когда он очень нуждался. Находясь в Кастильоне, наводненном бандитами, в письме к Орацио Фельтро он писал: «Я очень сожалел, что отказался от части денег, предложенных мне синьором Джамбаттистой Мансо, и теперь еще более о том сожалению, ибо возникла острая необходимость тратить их. И в другом [письме]: С моей стороны было большой ошибкой не принять все, что мне хотел отдать синьор Джамбаттиста Мансо, поскольку у меня нет денег, которых хватило бы, чтобы ехать дальше, а вернуться обратно я не могу и не хочу». А Аннибалле Ипполити он писал: «Благодарю Вашу Светлость за то, что вы хотите мне подарить, и знаю, что этот вежливый жест послужил бы подтверждением ваших слов, но часть моих вещей уже прибыла, другую я ожидаю, так что я уже ни в чем не нуждаюсь».

Возможно, вам также будет интересно:

  • С ней мы дружим исправить ошибки
  • С моей подругой произошла ошибка
  • С наступлением нового года вновь подорожали цены ошибка
  • С которого года ты рождения ошибка
  • С нами мир как на ладони ошибка

  • Понравилась статья? Поделить с друзьями:
    0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest

    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии